Баллада о кулаке (сборник)
Шрифт:
Каждая рука заканчивалась гибелью воображаемого врага.
Не победой, нет!
Смерть отграничивала «впивающегося в горло орла» от «монаха с котомкой», и их обоих — от «стрелка из лука» или от «монаха, открывающего ворота обеими руками», которым все и заканчивалось.
Воображаемый враг никогда не был повержен; он был убит и только убит.
— Вот это и есть подлинная слава Шаолиня, — вполголоса заметил преподобный Бань. — Это и только это. А все остальное... — И почти без перерыва спросил: — Когда ты еще не принял монашества — как обходились с тобой иноки в обители?
— Ну... — Змееныш замялся. Скрытый смысл вопроса был ему неясен.
—
— Учили жизни? Ты служил в армии? — удивленно нахмурился преподобный Бань. — Когда? Где?
И Змееныш проклял свой язык.
А когда начал отговариваться двоюродным братом, пехотинцем гарнизона, то монах из тайной службы уже потерял к этой теме всяческий интерес.
Лазутчик жизни стоял на корме и думал, что еще совсем недавно, когда сердце не примешивалось к выполнению задания, он ни за что не допустил бы такого промаха.
Впереди показалась очередная пристань.
Помощники лодочника уперлись шестами в дно, дружно крякнули, лодочник налег на руль — и судно двинулось к причалу. Когда лодка уже мостилась боком к бревенчатому, окованному металлом краю пристани, а старший помощник набрасывал на столбики кольца пеньковых канатов, Змееныша удивило поведение наставника.
Преподобный Бань, нимало не интересуясь близостью берега, глядел вдоль левого борта, туда, где ответвлялся от основного русла извилистый рукав...
Оттуда, с севера на юго-восток, под косым треугольным парусом шла чужая джонка. В общем-то, ничего особо примечательного здесь не наблюдалось; разве что джонка двигалась излишне резво, да из-под крытого дранкой навеса в середине судна доносились хриплое пение и редкие бессвязные выкрики.
Змееныш прислушался.
Расцвету государства И паденью — Всему своя Приходит череда, —донеслось до лазутчика.
И минуту спустя:
Империи позор И пораженье Чем объяснить Сумели б мы тогда?!Преподобный Бань молчал и следил за гулящей джонкой.
Наконец певец выбрался на палубу, явив себя целиком: нестарый еще мужчина, одетый по последней столичной моде. Высокая шапка из черного флера красовалась на его голове, тело покрывал халат из ярко-красной шерстяной ткани, с квадратами на груди и спине, вытканными стилем «доуню». Пояс, шириной не меньше чем в четыре пальца, украшали пластинки цзиньшанского белого нефрита, покрытые тончайшей резьбой. Обут же певец был в черные сапоги на узком каблуке, рядом с пряжкой пояса свисал золотой замок в форме рыбы, а шапку украшали хвосты соболя и крылышки цикады.
— Чем объяснить сумели б мы тогда?! — еще раз возопил изрядно подвыпивший пассажир и вдребезги разнес о палубу крутобокую чашку — только брызнули во все стороны черепки, отливавшие молочной белизной.
Лазутчику жизни не надо было объяснять, что он видит перед собой одного из высших столичных чиновников. Квадраты в стиле «доуню» с изображением драконообразной коровы украшали одежду тех, кто отмечен был Сыном Неба за особые заслуги; замок в форме рыбы символизировал сохранение государственной тайны — сановник, носящий подобное украшение, был немым и недремлющим, как рыба. О цикаде и соболе даже говорить не приходилось — такое позволяла себе только аристократия.
И неважно было, что халат сановника заляпан жиром и залит вином, что рыбий замок погнут, а соболиные хвосты на шапке истрепались.
Важно было то, что джонка его спешила с севера на юг.
Да и сам именитый певец, вне всяких сомнений, заметил лодку, на которой сидели Змееныш и преподобный Бань. Махнув своему лодочнику, сановник другой рукой указал на пристань — и джонка с навесом двинулась наискось течения. Но причаливать к пристани судно почему-то не стало. Ловко прилепившись к первой лодке, прямо вплотную к левому борту, помощники швырнули четыре бронзовых крюка — и оба судна на некоторое время стали одним целым.
— Эй, наставник! — заорал певец, обращаясь к монаху из тайной службы. — Вина выпьете?
Обращение само по себе было достаточно грубым, лаже если не предполагать в столичном чине наличия особой вежливости к нижестоящим. И Змееныш, что называется, поставил ушки торчком, когда преподобный Бань неторопливо ответствовал:
— И вина выпью, и от мяса не откажусь! Примите скромного инока под своим навесом!
После чего перепрыгнул на борт джонки сановника.
От лазутчика жизни не укрылось, что лодочники обеих джонок уже собрались на причале, и тот, который вез сановника, взахлеб рассказывает что-то своему собрату по ремеслу.
Экипаж новоприбывшей джонки весь, как на подбор, состоял из людей кряжистых, тяжкоруких, с тусклым невыразительным взглядом, какой бывает только у тех любимцев судьбы, кто смотрел смерти глаза в глаза.
Опять же: странные слова, какими только что обменялись певец и монах, слишком уж напоминали Змеенышу уговорные фразы, заранее приготовленные для неожиданных встреч.
Змееныш Цай растянулся на корме — счастье экое привалило, наставник мучить перестал! — и зажмурился.
Ему все меньше и меньше хотелось в Столицу.
...Не поднимая ресниц, лазутчик ощутил рядом с собой присутствие двоих людей. От одного пахло табаком и прелым мехом — лодочник с трубкой и в кацавейке; от другого неуловимо тянуло сухими пряностями и, как ни странно, вином — преподобный Бань вернулся с чужой джонки.
Лодку слегка качнуло.
Видимо, крючья были отцеплены, и развеселый певец отправился дальше, с севера на юг.
— Вы, наставник, это... — бухтел лодочник, ежеминутно откашливаясь. — Вы, значит... не надо вам больше плыть. Мы с парнями правым рукавом пойдем, до Ханьских Пустошей, а там груз примем и обратно потащимся! Чего вам крюка давать?! Здесь если берегом — и десяти ли не будет, а там уже почтовая станция... договоритесь с кем-нибудь, наставник, подсядете в повозку и двинетесь себе ни шатко ни валко! Три поста минуете, возьмете от дороги Цветущих Холмов правее — и как раз пригороды Бэйцзина!