Бальмонт-лирик
Шрифт:
А вот конец «Колдуньи влюбленной». [37]
О, да, я колдунья влюбленная, Смеюсь, по обрыву скользя. Я ночью безумна, я днем полусонная, Другой я не буду — не буду — нельзя.Его пьеса «Слияние» опять-таки женская по своей психологии. А вот в самопризнание поэта.
Ты мне говоришь, что как женщина я, Что я рассуждать не умею, Что я ускользаю, что я — как змея,— Ну что же, я спорить не смею. Люблю по-мужски я всем телом мужским, Но женское—сердцу желанно, И вот отчего, рассуждая с другим, Я так выражаюсь туманно. Я женщин, как высшую тайну, люблю, А женщины любят скрываться,— И вот почему я не мог, не терплю В заветных глубинах признаться. Но весь я прекрасен, дышу и дрожу, Мне жаль, что тебя я печалю. Приблизься: тебе я всю правду скажу, А37
А вот конец «Колдуньи влюбленной» — (Бальмонт «Будем как солнце»).
38
Ты мне говоришь, что как женщина я… — Бальмонт «Горящие здания».
Пресловутый эротизм поэзии Бальмонта — я, признаться, его никак не мог найти. По-моему, мы скорее принимаем за эротизм капризное желание поэта найти вкус в вине, которое, в сущности, ему не нравится.
Во всяком случае, лирик Бальмонт не страстен, так как он не знает мук ревности и решительно чужд исключительности стремления. Я думаю, что он органически не мог бы создать пушкинского «Заклинания». Для этого он слишком эстетичен.
Хочу быть дерзким. Хочу быть смелым. [39]39
Хочу быть дерзким… — «Хочу» (Бальмонт «Будем как солнце»).
Но неужто же эти невинные ракеты еще кого-нибудь мистифируют?
Да, именно хочу быть дерзким и смелым, потому что не могу быть ни тем, ни другим.
Любовь Бальмонта гораздо эстетичнее, тоньше, главное, таинственнее всех этих
Уйдите боги, уйдите люди. [40]Любовь Бальмонта — это его «Белладонна».
Счастье души утомленной — Только в одном: Быть как цветок полусонный В блеске и шуме дневном, Внутренним светом светиться, Все позабыть и забыться, Тихо, но жадно упиться Тающим сном. Счастье ночной белладонны — Лаской убить. Взоры ее полусонны, Любо ей день позабыть, Светом луны расцвечаться, Сердцем с луною встречаться, Тихо под ветром качаться, В смерти любить. Друг мой, мы оба устали; Радость моя! Радости нет без печали. Между цветами—змея; Кто же с душой утомленной Вспыхнет мечтой полусонной, Кто расцветет белладонной — Ты или я? [41]40
Уйдите боги, уйдите люди… — то же стихотворение.
41
Счастье души утомленной… — «Белладонна» (Бальмонт «Горящие здания».)
Но я боюсь, что буду или неправильно понят, или, действительно, из области анализа лирического я незаметно соскользну в сферу рассуждений о темпераментах. Не все ли нам, в сущности, равно, активно ли страстный у поэта темперамент или пассивно и мечтательно страстный. Нам важна только форма его лирического обнаружения. Все, конечно, помнят классическую по бесстрастию пьесу Пушкина 1832 г. о двух женщинах и тютчевский «Темный огнь желанья», [42] который, вспыхнув так неожиданно, ошеломляет нас своей неприкрытостью.
42
…помнят… пьесу Пушкина… о двух женщинах и тютчевский «Темный огнь желанья»… — Стихотворение Пушкина «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем» и стихотворение Тютчева «Люблю глаза твои, мой друг…». Последняя строка у Тютчева: «Угрюмый, тусклый огнь желанья».
Совершенно иначе касается желаний Бальмонт. Они для него не реальные желания, а только оптативная форма красоты.
У ног твоих я понял в первый раз, Что красота объятий и лобзаний Не в ласках губ, не в поцелуе глаз, А в страсти незабвенных трепетаний,— Когда глаза — в далекие глаза — Глядят, как смотрит коршун опьяненный,— Когда в душе нависшая гроза Излилась в буре странно-измененной,— Когда в душе, как перепевный стих, Услышанный от властного поэта, Дрожит любовь ко мгле — у ног твоих, Ко мгле и тьме, нежней чем ласки света. [43]43
У ног твоих я понял в первый раз… — Бальмонт «Будем как солнце».
Я заметил в поэзии Бальмонта желание—хотя и вне атмосферы упреков и ревнивой тоски — одного женского образа.
У нее глаза морского цвета, У нее неверная душа [44]или
Ты вся — безмолвие несчастия, Случайный свет во мгле земной, Неизъясненность сладострастия, Еще не познанного мной. Своей усмешкой вечно-кроткою, Лицом, всегда склоненным ниц, Своей неровною походкою Крылатых, но не ходких птиц Ты будишь чувства тайно спящие, — И знаю, не затмит слеза Твои куда-то прочь глядящие, Твои неверные глаза. [45]44
У нее глаза морского цвета… — «Морская душа» (Бальмонт «Будем как солнце»).
45
Ты
Тот же Бальмонт не раз говорил, что он любит измену, и звал нас жить «для измены».
Мне бы хотелось думать, что образ женщины с неверной душой является только символом этой милой сердцу поэта измены, т. е. символом зыбкой, ускользающей от определения жизни, в которую, и одну ее, влюблен изысканный стих.
Было бы праздным и даже оскорбительным для изучаемого лирика трудом — стараться ограничить его свободно-чувствующее и точно отражающее я каким-нибудь определенным миросозерцанием. В поэзии Бальмонта есть все, что хотите: и русское предание, и Бодлер, и китайское богословие, и фламандский пейзаж в роденбаховском освещении, и Рибейра, [46] и Упанишады, [47] и Агура-мазда, [48] и шотландская сага, и народная психология, и Ницше, и ницшеанство. И при этом поэт всегда целостно живет в том, что он пишет, во что в настоящую минуту влюблен его стих, ничему одинаково не верный. Поэзия Бальмонта искрення и серьезна, и тем самым в ней должно быть отрицание не только всякой философической надуманности, но и вообще всякой доктрины, которая в поэзии может быть только педантизмом. Играя в термины, мы не раз за последние годы заставляли поэтов делаться философами. При этом речь шла вовсе не о Леопарди или Аккерман, [49] не о Гюио [50] или Вл. Соловьеве, [51] а философическим находили, например, Фета и едва ли даже не Полонского. Я все ждал, что после философичности Полонского кто-нибудь заговорит о методе Бенедиктова…Как бы то ни было, самый внимательный анализ не дал мне возможности открыть в изучаемой мною поэзии определенного философского миропонимания по той, вероятно, причине, что в лирике действуют другие определители и ею управляют иные цели, к философии не применимые. Самый же эстетизм едва ли может назваться миропониманием, по крайней мере философским. Другие мало интересны.
46
Рибера Хосе (по прозвищу Спаньолетто; 1591–1652) — испанский живописец и гравер.
47
Упанишады — общее название различных философских сочинений Древней Индии (стихотворение Бальмонта «Из Упанишад»).
48
Агур-мазда (Ормузд) — обожествленное светлое начало в религии древнего Ирана (стихотворение Бальмонта «Скорбь Агура-мазды»).
49
Аккерман Луиза Викторина (урожденная Шике; 1813–1890) — французская поэтесса.
50
Гюйо Жан-Мари (1854–1888) — французский философ-идеалист.
51
Соловьев Владимир Сергеевич (1853–1900) — выдающийся русский религиозный философ, поэт, публицист.
Я Бальмонта живет, кроме силы своей эстетической влюбленности, двумя абсурдами — абсурдом цельности и абсурдом оправдания.
Мне чужды ваши рассуждения: «Христос», «Антихрист», «Дьявол», «Бог». Я — нежный иней охлаждения, Я — ветерка чуть слышный вздох. Мне чужды ваши восклицания: «Полюбим тьму», «Возлюбим грех». Я причиняю всем терзания, Но светел мой свободный смех. Вы так жестоки—помышлением, Вы так свирепы — на словах. Я должен быть стихийным гением. Я весь в себе — восторг и страх. Вы разделяете, сливаете, Не доходя до бытия. Но никогда вы не узнаете, Как безраздельно целен я. [52]52
Мне чужды ваши рассуждения… — «Далеким близким» (Бальмонт. «Только любовь» М.,1903).
В этих стихах Бальмонта, как и в некоторых других, наблюдается полемизм, который уже сам по себе разлагает цельность восприятии. Если я спорю, значит, я сомневаюсь и хочу уверить прежде всего самого себя в том, что утверждаю. Но цельность наполняет желания поэта вовсе не в силу того, чтобы она была достижима или хотя бы возможна, а на оборот, именно потому, что ее иллюзия безвозвратно потеряна и потому, что душа поэта, его я кажутся теперь несравненно менее согласованными с его сознанием и подчиненными его воле, менее, так сказать, ему принадлежащими, чем было я у поэтов романтиков. Я чувствую себя ответственным за целый мир, который бессознательно во мне живет и который может в данную минуту заявить о своем существовании самым безумным, может быть, даже гнусным желаньем, причем это желанье будет не менее назойливо мое, чем любое из воспитанных мною и признанных окружающими культурных намерений. Поэзия, в силу абсурда цельности, стремится объединить или, по крайней мере, хоть проявить иллюзорно единым и цельным душевный мир, который лежит где-то глубже нашей культурной прикрытости и сознанных нами нравственных разграничении и противоречий.
Я измеряется для нового поэта не завершившим это я идеалом или миропониманием, а болезненной безусловностью мимолетного ощущения. Оно является в поэзии тем на миг освещенным провалом, над которым жизнь старательно возвела свою культурную клетушку, — а цельность лишь желанием продлить этот беглый, объединяющий душу свет. Вот экстатическое изображение идеального момента цельности.
Факелы, тлея, чадят. Утомлен наглядевшийся взгляд. Дым из кадильниц излит, Наслажденье, усталое, спит. О, наконец, наконец, Затуманен блестящий дворец! Мысль, отчего ж ты не спишь, — Вкруг тебя безнадежная тишь! Жить, умирать, и любить, Беспредельную цельность дробить,— Все это было давно И, скользнув, опустилось на дно. Там, в полумгле, в тишине, Где-то там, на таинственном дне, Новые краски царят, Драгоценные камни горят. Ниже, все ниже, все вниз Замолчавшей душой устремись! В смерти нам радость дана,— Красота, тишина, глубина! [53]53
Факелы, тлея, чадят… — «Потухшие факелы» (Бальмонт «Горящие здания»).