Баловень судьбы
Шрифт:
Эта тайна лишь усиливает страсть, которая, как я чувствую, зарождается во мне к этому волшебному явлению, к этому светящемуся экрану, где люди появляются, живут, любят друг друга, умирают, в то время как я из темноты просто наблюдаю за ними. Часто после полудня в зале было почти пусто. Значит, это для меня одного или почти одного актеры исполняли свои роли, никогда не уставая, сеанс за сеансом с той же убедительностью и с профессиональной добросовестностью, которая показ за показом заставляла их делать один и тот же жест, произнося одни и те же слова. Всякий раз, когда на экране возникало слово «Конец», редкие зрители вставали и уходили из зала. Их сменяли другие. Оставался только я. Я знал, что будет темно, когда я выйду на улицу. Я прекрасно слышал несколько минут назад, как мать сказала билетерше, вкладывая ей в руку деньги: «Окажите мне любезность
Все свое время мать посвящала хлопотам, хождениям на разные встречи, продолжая изыскивать для нас возможность вернуться в Алжир. Я отлично понимал, хотя и молчал, что она не может вот так носиться по всему Парижу, таская меня за собой. И потом из-за облав она боялась оставлять меня дома. Одно время она думала отдать меня в ясли, но кто-то ей сказал, что немцы регулярно обыскивают ясли и, если обнаруживают еврейских детей, то забирают их. Вот почему она остановила свой выбор на кинотеатрах. Отныне я стал ходить туда каждый день. Мать повторяла, что это «самые дешевые и самые безопасные из яслей». Поскольку для большей безопасности она всякий раз оставляла меня в разных кинотеатрах, то в неделю я смотрел пять или шесть новых фильмов. Мне никогда не пришло бы в голову, что в Париже так много кинотеатров.
В темных залах квартальных (во всех кварталах Парижа) киношек я вижу сон, и этот сон неизменен. Сон детский, и мне очень хотелось, чтобы он никогда не кончался. На улице продолжается кошмар. На улице побеждают злые люди. Поэтому мы с матерью делаем то, чего никогда не делают герои в фильмах: мы обращаемся в бегство. Мы снова уезжаем на юг Франции. Там мы поселяемся в Ницце, у моей тети. Пристанище, насколько я понимаю, не намного надежнее, чем в Париже. Когда мы были в Ницце в первый раз, этот город входил в то, что взрослые называли «свободной зоной». Теперь я слышал от них, что «свободной зоны» больше не существует. И что та непреодолимая стена, которую они называли «демаркационной линией», тоже исчезла. Это нисколько не внушало доверия. Теперь наши преследователи повсюду.
Ночь столь же черна, как и мой страх. Прижавшись к матери, я хотел бы слиться с ней, спрятаться в кармане ее пальто. Слишком поздно. Поезд остановился, и в купе вошел человек в форменной одежде. Его жесткий взгляд задерживается на мне. Он оглядывает нас, как преступников. Мать протягивает ему свои документы. Ее рука не дрожит. Но я-то знаю, что эти документы были отпечатаны не правительством, а сфабрикованы кем-то, кто знал одного ее знакомого. Иначе говоря, они поддельные.
Человек в форменной одежде внимательно их рассматривает. И его лицо становится еще более злобным. Коротким жестом и кивком головы он приказывает матери проследовать за ним в коридор. Какое-то время я твердо уверен, что больше никогда не увижу ее. Они уведут ее, а я останусь здесь, брошенный в этом поезде, словно забытый чемодан. По ту сторону стекла, отделяющего купе от коридора, я вижу, как человек с каменным лицом что-то говорит матери, а та отвечает, устремив на него взгляд умоляющих глаз. Но человек невозмутим. Потом мать делает то, чего я от нее не ожидал. Она незаметно снимает часы — часы, циферблат которых был обрамлен маленькими бриллиантиками, — и отдает их человеку в форменной одежде. Тот с невероятной быстротой опускает их в карман. Только после этого он возвращает матери документы и делает знак возвращаться в купе. Когда она снова села рядом со мной, все на нее смотрят. Словно чувствуя себя обязанной что-то сказать в свое оправдание, она вздыхает:
— Этот тип — просто Тенардье!
Поезд трогается; все снова погружаются в сон или чтение. Через несколько минут я спрашиваю: — Тенардье — это кто?
Тогда тихим голосом, чтобы не беспокоить других, мать начинает рассказывать мне историю, которая называется «Отверженные». Это долгая история, но поездка тоже будет долгой. Чтобы я лучше все понимал, мать дает знакомым мне людям имена героев книги. Мой отец становится Жаном Вальжаном. Сама она — Фантиной. Ну а я девочка по имени Козетта… ведь это имя тоже начинается как Коко. Нацисты и предатели — это жаверы и тенардье. История вековой давности разворачивается у меня перед глазами так, как будто она происходит сегодня. Начиная с той ночи я знаю, что если встречу симпатичного человека,
«Отче наш, Иже еси на небесах! Да святится имя Твое, да приведет Царствие Твое…» Другие мальчики, изучавшие в школе то, что они называют катехизисом, эти католические молитвы знают наизусть. Я же вынужден припоминать их с большим трудом. К счастью, у меня хорошая память. И потом аббат Шабо терпеливо заставляет меня читать их наизусть, никогда не сердится, если я коверкаю фразы. Когда я выучил мой текст так же хорошо, как и актеры, которых я видел в кино, он нарядил меня в костюм певчего и заставил служить мессу, весь церемониал которой я разучил вместе с молитвами. Какое-то время я занимался множеством дел, которых никогда в жизни не делал. В деревушке близ Гренобля Сен-Жеур, где мы задержались перед приездом в Ниццу, я был крестьянским сыном. И пас коров.
В Ницце мы пробыли недолго, потому что там становилось все больше и больше немцев (из-за присутствия союзников по ту сторону моря) и мы уже не чувствовали себя в безопасности. Вот почему мы очутились в Туретт-сюр-Лу, и мать поручила меня заботам аббата Шабо, спасшего мне жизнь.
После окончания войны взрослые изменились. Все говорили лишь о том, что надо снова браться за работу. Я знал, что меня это не касается, но мне было грустно. Для меня это означало окончание долгих каникул. Конец кино. Мы снова вернулись к привычке проводить семейный отдых в Нормандии. На родине; матери, которая родилась в Кане. Мы уже приезжали туда в 1937 году, в год моего рождения. По окончании войны мы снова начали бывать там. У моего дяди по матери был домик в Обервдое, в Кальвадосе, на тех скалах, прозванных Черными коровами, которые тянутся от Виллер-сюр-Мер до Ульгата. Мы постоянно останавливались именно у него. В нескольких километрах оттуда Довиль, но этот курорт для людей с деньгами.
Я рос между Парижем и пляжем в Виллер. С моими приятелями я лазал по скалам, переживал героические приключения перед лицом моря, которому мы отдавали все наши мечты. На самой вершине скалы высилось некое подобие старого и величественного сарая, мы называли его усадьбой. Я часто проходил мимо входа. Каждый раз я просовывал голову в крытые ворота, чтобы попытаться получше разглядеть этот завораживавший меня дом. Я мечтал, что когда-нибудь стану его владельцем и подарю его моим родителям.
Я едва передвигаю ноги. Я не понимаю, от усталости это или из-за песка, в котором я вязну. Это не важно. Она переживает драму. Да, драму, я в этом уверен. И я хочу знать, в чем эта драма, может быть, помочь этой женщине. Она, конечно, ответит мне, что это не мое дело, и будет права. Но я все-таки иду к ней. В тумане возникает и третий персонаж. Это собака. Женщина, ребенок и собака.
С разделяющего нас расстояния мне кажется, что женщина и ребенок несут на себе всю печаль мира. Собаке же наплевать на их настроение. Она весело прыгает вокруг них, со всех ног бегает по сырому песку, брызгая холодной водой. Она воплощает радость жизни. Странный контраст. Странный фильм. Неожиданно возникают и другие образы. Они дополняют то, что я вижу, развивают. Я продолжаю идти вперед…
СКОПИТОНЫ И РЕКЛАМА
Я работаю на съемках фильма с участием Пьера Френэ и Анни Жирардо. По малейшему их знаку я несусь за бутербродами или кофе, которые они у меня требуют. Если бы моя должность имела название, я числился бы четвертым или пятым помощником режиссера. Если бы мне платили, то это… была бы вообще фантастика. Впрочем, мне ясно дают понять, что это я должен платить за то, что нахожусь на съемочной площадке.
Волшебство стало возможным снова благодаря моему отцу. Вскоре после моего возвращения из Советского Союза меня призвали в армию. Перспектива малоприятная. Особенно в разгар алжирской войны. Но главным образом потому, что служить придется двадцать восемь месяцев. Я твердо решил, что лучше будет провести эти двадцать восемь месяцев в Кинематографической службе вооруженных сил, чем отправиться в Алжир совершать марш-броски по гористой местности. К несчастью, три снятые мной короткометражки не представляли собой достаточно солидного «багажа», чтобы быть допущенным в Кинематографическую службу. По крайней мере необходимо было поработать стажером на съемках «настоящего» фильма. Априори непреодолимое препятствие, так как я абсолютно никого не знал в кинематографических кругах.