Бальзак и портниха китаяночка
Шрифт:
Мы направились в спальню. Я, держа электрический фонарик, шел впереди, а Лю шествовал следом и нес чемодан. Похоже, он был здорово тяжелый; я слышал, как он ударяет Лю по ноге, задевает по пути за топчан Очкарика и топчан его матери, из-за которого, хоть и был он узенький и наскоро сколоченный, комната стала еще тесней.
К нашему удивлению, окно оказалось забитым гвоздями. Мы попытались вытолкнуть его, но на наши старания оно отвечало только легким скрипом, похожим на вздохи, и не подавалось ни на миллиметр.
Правда, ситуацию эту мы не восприняли как катастрофическую.
Вдруг Лю шепнул мне:
– Тихо!
Я в испуге мигом погасил фонарик. До нас донесся снаружи звук поспешных шагов, отчего мы оба остолбенели. Нам понадобилось наверно с минуту, чтобы твердо убедиться: шаги направляются к дому.
И вот мы уже услыхали два голоса, мужской и женский, но, правда, еще не были уверены, что они принадлежат Очкарику и его матери. Однако мы приготовились и оттащили чемодан в кухню. Я на миг зажег фонарик, и Лю положил чемодан на кучу вещей.
Произошло то, чего мы больше всего боялись: мать и сын вернулись, чтобы накрыть нас на месте преступления. Они разговаривали у дверей.
– Уверен, мне стало плохо от крови буйвола, – говорил Очкарик. – У меня все время какая-то зловонная отрыжка.
– Какое счастье, что я захватила желудочные таблетки! – воскликнула поэтесса.
Охваченные паникой, мы искали в кухне укрытие, где можно было бы спрятаться. Тьма была, хоть глаз выколи, мы ничего не видели. Я натолкнулся на Лю, который поднимал крышку большого кувшина для хранения риса. Похоже, он тоже потерял всякое соображение.
– Нет, слишком маленький, – прошептал он. Раздался звон цепочки, но для нас он прозвучал
подобно грому, и дверь растворилась в тот самый момент, когда мы уже были в спальне и вползали каждый под свой топчан.
Очкарик и мать вошли в первую комнату и зажгли керосиновую лампу.
Все пошло наперекосяк. Я и ростом был выше и шире в плечах, чем Лю, ко вместо того чтобы забраться под топчан Очкарика, втиснулся под топчан его матери, а он был не только уже и короче, но под ним еще стоял ночной горшок, о чем свидетельствовал запах, который ни с чем не спутаешь. Наверно поэтому вокруг меня, когда я забрался туда, стали роиться мухи. Я с осторожностью старался устроиться поудобнее, насколько это позволяла узость подтопчанного пространства, и нечаянно толкнул головой вонючий горшок, чуть не перевернув его; послышался плеск, и без того гнусный смрад стал еще сильней и пронзительней. От инстинктивного отвращения я дернулся, произведя довольно сильный шум, которым чуть не выдал нас.
– Мама, ты слышала? – раздался голос Очкарика.
– Нет, ничего не слышала.
После этого наступило молчание, длившееся чуть ли не целую вечность. Я представил себе, как они, застыв в театральных позах, напрягают слух, пытаются уловить малейший шум.
– Я слышу только, как у тебя бурчит в животе, – наконец промолвила мать.
– Эта чертова буйволиная кровь не желает перевариваться. Я так скверно себя чувствую, внутри так противно, что даже не знаю, смогу ли я вернуться на праздник.
– Нет уж, туда надо вернуться, – не терпящим возражения тоном произнесла мать, – А, вот я и нашла таблетки. Прими сразу две, и у тебя перестанет болеть живот.
Слышно было, как Очкарик направился в кухню, наверно, чтобы запить таблетки. Он взял с собой лампу, потому что свет ее переместился. И хоть в кромешной темноте видеть Лю я не мог, я знал: он тоже радуется тому, что мы не стали прятаться в кухне.
Проглотив таблетки, Очкарик вернулся в первую комнату. Мать спросила:
– Ты что, не завязал чемодан с книгами?
– Завязал, сегодня, перед тем как уйти.
– А это что? Почему веревка валяется на полу? О небо! Надо же нам было раскрывать чемодан!
Все мое тело, скрючившееся под узеньким, коротеньким топчаном, покрылось гусиной кожей. Я клял себя последними словами. Тщетно я пытался поймать во мраке взгляд своего сообщника.
Спокойный, невозмутимый голос Очкарика скорей всего был свидетельством того, что он здорово взволнован:
– Как только стемнело, я пошел за дом и выкопал чемодан. Принес сюда, очистил его от земли и всякой другой грязи, которая на него налипла, и внимательно проверил, не заплесневели ли книги. А перед самым уходом на площадь перевязал его соломенной веревкой.
– А как же так получилось?… Может, кто-то проник в дом, пока мы были на празднике?
Взяв керосиновую лампу, Очкарик направился в спальню. С приближением его становилось светлее, и мне было видно, как блестят глаза Лю под топчаном напротив. Слава всем богам, Очкарик остановился на пороге, дальше не пошел. Обернувшись, он бросил матери:
– Нет, это невозможно. Окно по-прежнему заколочено, дверь была заперта на замок.
– И все-таки загляни в чемодан, посмотри, не пропали ли какие-нибудь книжки. Твои бывшие друзья меня очень беспокоят. Сколько раз я тебе писала: ты не должен с ними встречаться, они слишком хитрые, а ты такой простодушный. Но ты ведь не слушал меня.
Я услыхал, как открывается чемодан, потом раздался голос Очкарика:
– Я поддерживал с ними дружбу, потому что подумал: когда-нибудь вам с папой нужно будет лечить зубы, и тогда отец Лю может вам оказаться полезен.
– Это правда?
– Да, мамочка.
– Какой же ты славный, сыночек. – Голос ее стал ласковым, сентиментальным. – Даже здесь, находясь в этих ужасных условиях, ты подумал о наших с папой зубах.
– Мамочка, я проверил: все книги на месте, ни одна не пропала.
– Вот и хорошо. Значит, это была ложная тревога. Ладно, идем.
– Погоди, передай мне хвост буйвола, я положу его в чемодан.
Через минуту-другую, когда Очкарик кончал перевязывать чемодан, мы услышали его голос:
– Вот гадство!
– Сынок, ты же знаешь, что я не люблю, когда ты произносишь грубые слова.
– У меня понос начинается! – страдальческим голосом сообщил Очкарик.
– Иди в спальню, там стоит горшок.
К счастью, Очкарик ринулся вниз по лестнице на улицу.
– Куда ты? – крикнула мать.
– На кукурузное поле!
– Ты взял бумагу?