Банкетный зал (сборник)
Шрифт:
Романова в этот вечер не прочь была принять новый сексуальный опыт. С женщиной. Но Надя Костина ей не нравилась. Она была – если можно так выразиться – не в ее вкусе. Более того. Вернее, менее того. Она была ей неприятна. И хорошо, что кровать широкая и на ней две подушки и два одеяла. Можно переодеться в ночную рубашку и лечь на свою левую сторону, забыв о правой стороне.
Романова именно так и поступила. Она легла и затаилась в ожидании сексуальной агрессии.
Но Наде Костиной хотелось совсем другого. Ей хотелось поговорить и чтобы
Костина говорила, говорила, обо всем сразу: об итальянском Возрождении, о буржуазии, об истории карикатуры...
Романовой страстно хотелось одного: спать, спать, спать... А Костиной говорить, говорить, говорить...
«Лучше бы она хотела другого, – подумала Романова. – Это было бы короче...»
Кончилось тем, что они выбрали каждая свое: Романова заснула под шорох золотого словесного дождя, где каждое слово – крупинка золота. Жаль, что не было магнитофона и все слова ушли в никуда. В воздух. Воспарили к потолку. И растаяли.
На другой день была Венеция. К Венеции подъезжали морем на речном катере, и она выступила из-за поворота черепичными крышами. У Лаши были полные глаза слез. Чистые слезы чистого восторга. И Романова тоже ощутила влажный жар, подступивший к глазам... Пожалуй, это были самые счастливые минуты во всем путешествии: водная гладь, стремительный катер и набегающий город – такой наивный и вечный, как детство.
Раскольников стоял с сумкой через плечо и всматривался в город, как в приближающегося противника: кто кого.
Романова снова ощутила превосходство этого человека над собой. Да и надо всеми. Что-то в нем было еще плюс к тому. Все как у всех и плюс к тому. Хорошо бы узнать – что?
Снова гостиница. При гостинице – ресторан. Суп – в шесть часов, а не в два, как в Москве. Итальянцы принимают основную еду в шесть. И конечно, спагетти под разнообразными соусами, и мясо, как «шоколата». Как шоколад, не в смысле вкуса, а в поведении на зубах. Оно жуется легко и как бы сообщает: «Ты голоден – ешь меня. Жуй и ни о чем не беспокойся. Я только то, что ты хочешь».
Наше советское перемороженное мясо как бы вступает в единоборство с человеком. Кто кого. «Ты хочешь разжевать, а я не дамся. Хочешь проглотить? Подавись».
Туристы с вдохновением поглощали итальянскую кухню – все, кроме Раскольникова. Раскольников сидел бледный и держал руку на животе.
– Язва открылась, – сказал он Романовой, отвечая на ее обеспокоенный взгляд. – У меня это бывает.
Когда принесли спагетти, он попросил без подливки.
– А можно его подливку мне? – поинтересовался двоеженец.
– Переводить? – усомнилась переводчица Карла.
– Ведите себя прилично, – посоветовал Руководитель.
– А что здесь особенного? – удивился двоеженец.
Карла перевела. Официант не понял. Потом понял. Удивился, но смолчал. При чем тут «его подливка, моя подливка»... Синьор хочет больше соуса? Пусть так и скажет.
К обеду полагалось вино: белое или розовое. Надо было выбрать.
– А можно то и другое? – спросила Надя Костина.
– Ведите себя прилично, – снова попросил Руководитель. – Что они подумают о русских...
У официанта действительно было свое мнение о разных народах. Русские никогда не дают на чай. Немцы платят десять процентов от обеда. Американцы – не считают. Дают широко. Французы жмутся. Жадная нация. А русские – бедная. У них, говорят, самая передовая идеология, но идеологию на чай не оставишь. Да и зачем она нужна при пустом кошельке. Пустой кошелек – это и есть идеология. Вот что думал шустрый кудрявый официант. Но вслух, естественно, не говорил. Да они бы и не поняли. Русские ели жадно и неумело. Редко кто правильно управлялся с ножом и вилкой. Хватали руками, как дети. И если у них отнять тарелки – они бы, наверное, заплакали.
Венеция – это каналы, гондолы и гондольеры.
Гондольеры – довольно пожилые дядьки, одетые в соломенные шляпы с ленточкой, как в старые времена. И каналы те же. И так же поют под мандолину «О соле мио». Но за «соле мио» надо заплатить. Поэтому русские слушали с чужих лодок.
Вода плескалась в дома, и стены домов были зелеными от ила и водорослей. «Культура, конечно, романтичная, – думала Романова. – Но разве удобно жить, когда фундамент в воде. Сырость».
Богданов сидел, закрыв глаза, и слушал плеск весел.
Гондольер напряженно орудовал веслом, поскольку лодка была тяжелая. Русских набилось, как сельдей.
Раскольников оказался прижат к Романовой. Ему было некуда девать руку, потому что рука с плечом тоже занимала место, по крайней мере десять сантиметров. Раскольников положил руку на плечо Романовой. Иначе было не выйти из положения.
Легкий итальянец-фотограф прыгнул на корму и щелкнул.
А потом оставил фотографию в гостинице у портье. Это его бизнес. Щелкнул без спроса и принес в гостиницу: хочешь – покупай, не хочешь – не надо. Он рисковал. Но риск оказывался оправдан. Почти все фотографии раскупались. И Романова тоже купила за те самые восемь тысяч лир. И до сих пор у нее есть эта фотография: он и она, ужаленные Италией.
Романова хотела, чтобы лодка двигалась вечно и никогда не приставала к берегу. Но лодка тем не менее пристала. Раскольников подал ей руку, помог выйти. А потом не отпустил руку. А она не отняла.
Днем что-то происходило. Какая-то экскурсия. Романова не запомнила. День вылетел из головы. Остался вечер.
Стемнело. Отправились гулять по городу целой группой. Не все улицы – каналы. Есть и просто улицы, вдоль них стоят богатые виллы, а в них живут богатые люди. Очень богатые.
«Па-сма-три», – выдохнул Лаша и замер напротив виллы из белого мрамора, увитой виноградом.