Башня на краю света
Шрифт:
— Да, страшно подумать, что его ждет. Чтобы ввержену быть во тьму кромешную на вечные времена! Ох-ох-ох…
Мама (как-то просительно качая головой):
— Да, но если Господь Бог заставил часовщика Ламбертсена усомниться в вере, то, должно быть, он все же вложил в это какой-то добрый, хотя и сокрытый от нас, людей, смысл. Не так ли?
Девица Луиса (запальчиво):
— Бог тут ни при чем, он дал нам свободу воли, свободу выбора. Всему виною злая воля часовщика Ламбертсена. Он сам не желает веровать. Он ведь слышал благую весть, знает что и как. Не язычник какой-нибудь.
О да, Луиса, разумеется, права. Мама кивает со странно обескураженным видом.
А у Девицы Луисы опять шоколадная пенка прилипла к подбородку. Она сидит и вздыхает, неподвижно уставив глаза в пространство. Потом бросает на Маму вкрадчивый и озабоченный взгляд.
— Но скажите, дорогая фру Эльса, а как же… Вы только, пожалуйста, не обижайтесь, что я спрашиваю, просто к слову пришлось! А как же ваш-то супруг, Капитан?
Мама (встревоженно):
— А что такое?
— Да Капитан ведь совсем в церковь не ходит — кое-кто полагает, что он тоже безбожник, как Ламбертсен!
Мама:
— Амальд, иди-ка к себе наверх, пора тебе садиться за уроки, сынок!
И ты идешь к себе в комнатушку, сидишь, удрученный, и смотришь, как падают с карниза над окном дождевые капли. Они наливаются и растут, пока не вырастают настолько, что неизбежно должны упасть.
Капли — это судьбы. Высоко в облаках сидит Господь Бог, и по его воле капают капли и свершаются судьбы.
И ты все смотришь, как капают капли-судьбы, пока тебя не охватывает нестерпимая тоска. И тогда ты выходишь под дождь и бредешь по улице, где со всех крыш капает и капает.
Часовщик Ламбертсен сидит, как обычно, у окна своей мастерской с карманными часами в руках и с зажатой в глазу трубочкой окуляра. Край высокого крахмального воротничка врезается ему в подбородок. Как он только выдерживает этот воротничок! Но, стало быть, выдерживает, он носит только такие воротнички. Что ж, дело его.
Часовщик Ламбертсен рассматривает через увеличительное стекло тонкий часовой механизм — как Бог, когда он проникает взором в глубь человеческого сердца. Но часовщик Ламбертсен не верует в Бога. Он не желает. Он богоотступник, такова уж его несчастная судьба.
Отец (за ужином, язвительно сощурив глаза):
— Старина Ламбертсен, сама добропорядочность, — да чтобы в Преисподнюю? (Злой смешок в бороду.) Ну отмочили старые дурынды, потеха с ними!
На взгорье, в Ивовой Роще, деревья и кусты стоят голые и смотрятся в озерцо дождевой воды, образовавшееся под ними, там, где трава и листья щавеля летом колышутся на ветру.
Только что прошел дождь, и капли падают с черных ветвей и рисуют круги на воде. Круги стремительно, толчками расходятся и обращаются в ничто. Они возникают и исчезают, а встречаясь, торопливо перетекают друг в друга. Ты не устаешь следить за чудесной игрой дождевых кругов и, глядя в прозрачную воду, словно освобождаешься от придавившей тебя мучительной тоски. Но всего на мгновение, а потом ты вновь подпадаешь под власть безграничной печали и стоишь, одинокий и беззащитный, средь
Глубоко было отчаяние юных лет, глубоко и безымянно, ибо не было еще слов, чтобы его излить. Но зрелище резвой игры дождевых капель на зеркале воды — как это ни странно — способно и ныне навеять тебе болезненные воспоминания о нешуточной тяжести гнетущей, безысходной кручины младых дней…
Существовала, однако, спасительная Обыденность — в ней всегда можно было найти утешение, к ней ты постоянно возвращался, нередко поспешал бегом, с бешеной прытью, точно в порыве безудержной влюбленности.
Обыденность — это сегодня, вчера, каждый день.
Обыденность — это дым, в полдень вьющийся из всех труб и уносимый ветром.
Обыденность — это серая кошка, перебегающая дорогу.
Обыденность — это тарелки на столе и руки, держащие нож и вилку. Обыденность — это запах мыла и щелока, запах пара от белья, поднимающийся из прачечного подвала, это запах дегтя и смолы от лодки, которую чинят, запах карболовой пропитки от нового забора, это запах торфяного дыма и рыбных отбросов, гниющих водорослей и раскуренных трубок.
Обыденность — это рыбак Сигвал с красным обветренным лицом, который вышел из нужника и застегивает штаны, угрюмо поглядывая на бегущие по небу тучи над морем. Обыденность — это низенький лавочник Ханс Ольсен, который смотрит на качающиеся чашки весов, зажав между пальцами две картофелины.
Обыденность — это парализованная, но неизменно веселая и довольная Юлиана Звонариха, которая сидит на всегдашнем своем месте, у окна в Кофейном Доме, между двух отполированных до блеска костылей, и с улыбкой качает головою, потешаясь над мирской суетой.
Обыденность — это когда люди говорят: «Подумать только, как интересно, на этот раз у них девочка родилась, а то ведь одни мальчишки были». Или: «Нет, ну до чего директоршу-то разнесло, Бергову жену, не приведи Господи». Или: «Да, такого кофейку, как у Поулины Кофейницы, больше нигде не отведаешь!» Или: «Стало быть, старик Росенмайер преставился? Ну что же, всем нам эта дорожка уготована».
Игла мастера-парусника, лупа часовщика, шило сапожника, молот кузнеца, рубанок столяра. Колыбельная песня в сумерках из приоткрытого окна. Сладкий зевок, раскатистый смех. Нежное перешептывание двоих, сидящих в обнимку на берегу под завесою тьмы. Клетчатые пододеяльники, шлепанцы под кроватью, беззаботное похрапывание и сонное причмокивание под стук дождя по оконному стеклу…
Такова Обыденность во всем своем ничтожестве и могуществе. Она не обольщает умением разгадывать тайны, она лишь предлагает свой добрый надежный ритм. Она — как желанный роздых во время долгого, полного неожиданностей странствия в пугающие неизвестностью края.
Ею никого не удивишь, ведь она так обыденна, однако все ее знают, все ей преданы и любят ее.
Сегодня, одиннадцатого февраля 1974 года, я сижу в своем скромном приюте у раскрытого окна и, очарованный несказанной красою этого послеполуденного часа, гляжу на мир.