Башня вавилонская
Шрифт:
— Вот сколько раз мне повторить, что я этого не делал, чтобы вы мне поверили, да? Я ему жаловался. Жаловался ему я. На вас, на вашего Морана и на весь мир в придачу. Я вашей супруге тоже жаловался, но она почему-то ничего не взорвала и никого не убила. Даже меня. Я и Джастине жаловался. И Анольери. И кому-то на биостанции. И двум кайрам… и из всех из них перемкнуло только вашего Одуванчика.
— Остальные уже привыкли! А мой Одуванчик — еще нет. Вот вас интересует, что мы хотели сделать? Не интересует, и правильно, потому что все пошло к черту. —
— Ну стоял он тут. — Франческо растекается по креслу и вид у него такой жалобный, что сейчас, кажется, явится статуя командора и унесет его с собой. Из сострадания. — Он стоял и ничего не понимал…
— Редкий случай гармонии народа и власти, — говорит от окна Джастина. За окном еще темно, не рассвело еще, и где-то там везут Деметрио, и охрана ему понадобится совершенно точно: убью. Увижу и убью. Дважды. За вчерашнее и уже сегодняшнее. И держите меня все. — Вы идеально дополняете друг друга.
Ну да. Начальство, гениальное до идиотизма, и подчиненный, трепетный как левретка и неповоротливый как самосвал. Не уследил. Слышал же голоса, но было не до того. Не удосужился выглянуть и послушать, а тем более связать маршрут Одуванчика с разговором. Но предположить подобное?..
— Мне уже все сказали на сей предмет, — отвечает Максим представителю Мирового Совета Управления во Флоресте. — И сказали правильно. Но если кто-то думает, что качество моей работы повысится от того, что в дело влезет гиперактивный дилетант с депутатской неприкосновенностью и комплексом провинциала… простите, как их там называли, камикадзе-провинциала, то здесь произошла ошибка.
Начальство трогательно хлопает глазами… и молчит. Так ему и надо. Может быть, запомнит, что жаловаться нужно в подходящее дупло. Еще бы прямиком господину полковнику Морану позвонил, чтобы ему поплакаться в китель. Или зятю, тоже хорошая идея.
Далее происходит явление бригадира народу. Вот Деметрио не спал вообще. Он сделал свое дело и приятно провел время в ожидании. Губы по внутренней дуге обметаны темным, и пахнет от него вкусно, мысли о завтраке сразу просыпаются в желудке. Хорошее красное вино, много — значит, в обществе Рауля. Особенно замечательно. Одуванчик, впрочем, почти трезв — и слегка демонстративен, словно во время предвыборной агитации. Смотрится, конечно, хорошо, только аудитория маловата.
Открыть рот Максим не успевает. Никто не успевает. Даже Франческо.
— Слушайте, — говорит шустрый сеньор Лим, — до журналистов еще не меньше четверти часа. В трубку я все уже слышал. Можно я пока чаю выпью, если у вас есть, а скандал мы уже при них устроим, чтобы не пропадал?
Джастина хохочет. Как смеются фурии? Долго, с удовольствием, вытирая слезы и начиная под конец кашлять.
— Скажи, my dear, — вкрадчиво интересуется она, отсмеявшись и откашлявшись. — Ты и правда же решил, что тебя… попросили? Практически, обратились к тебе?
— Нет. — улыбается ей бригадир. Это только здесь его могут принимать за ханьца. В Китае его бы сразу определили в уроженцы Синцзяня. В уйгуры или в гуральские казаки. И у тех, и у других репутация такая, что их по слухам в ад не берут… черти не любят, когда их на повороте обходят. — Как я мог такое подумать, если меня никто ни о чем никогда не просил?
— Ну вот, видите. Его теперь можно хоть насквозь просвечивать. Он уверен, что так все и задумано. Безупречная операция. Вы бы что-нибудь такое делали, когда надо.
— Я и делал, — напоминает Максим. — На мне за это новую модель ноута тестировали.
Одуванчик стоит, облокотясь на спинку стула, и разглядывает всех с выражением глубочайшего презрения. «Вы этот спектакль приберегите для посторонних», написано у него на лице.
Ничего. Он тут поварится еще… сам будет свою надутую морду со стыдом вспоминать. Если вы утопнете и ко дну прилипнете, полежите год-другой, а потом привыкнете.
Но бить его здесь и сейчас — бессмысленно.
Не поймет и не поверит. Не поверит, что никто на самом деле от него не хотел решительно ничего, что он в неурочный час оказался в неподходящем месте, и вся эта его бравая инициатива не только полная самодеятельность, но и, по многим параметрам, злостное вредительство. Он хотел как лучше, и ему, и мне.
Господи, спаси меня от благосклонных — с недоброжелателями я как-нибудь сам разберусь.
— Главное в нашей работе — нечеловеческий фактор, — с саркастическим воодушевлением изрекает фурия.
— Главное в нашей работе сейчас, — мрачно говорит Максим, — постараться, чтобы журналисты не сочли нас персонажами телесериала.
И уточняет.
— Ситкома.
И уточняет.
— Плохого.
Он в долю секунды осознал и переоценил всю обстановку, всю показную, тщательную заурядность ее, и восхитился: в университете подобралась хорошая команда. Очень хорошая. День начался ординарно; разумеется, все они отлично изучили привычки Морана: прибывать на службу к 9-55, начинать утро с большущей чашки кофе — две трети сливок, натуральных, и растворимый кофе только для запаха, — и десятичасовых новостей. Включать телефоны и персональный компьютер, только в очередной раз убедившись, что мир еще движется по своей орбите и во вполне предсказуемом направлении.
Ни секретарша в приемной, ни встретившиеся коллеги, никто не дернулся, не шевельнул плавником, не показал так или иначе свою осведомленность. Все штатно. Все ждут сигнала, приглашения, официального подтверждения.
Полковник Моран, пожалуй, испытал приятное возбуждение. В желудке плескались горячие сливки, а на душе, вместо гнева, которого он ожидал от себя же — предвкушение и азарт.
Экран он выключать не стал. Тем более, что полюбоваться было на что.
— Заходите, коллеги. У нас как раз рабочий материал сам собой к завтраку пришел.