Башня. Новый Ковчег 2
Шрифт:
— Как думаешь, Паша, могла ли Ольга не знать, что у её мужа проблемы с сердцем?
— Вряд ли. Она же была медиком.
— И не простым медиком. А главой департамента здравоохранения. То есть, по сути, ей были подвластны все врачи. Самые лучшие из нас.
— Что ты хочешь этим сказать? — Павел с интересом посмотрел на Мельникова.
— Только то, что никто из моих коллег странным образом не в курсе, что муж Ольги Ивановны на что-то там жаловался. Нет, он жаловался, конечно. Желудок у него пошаливал. И, уж извини за подробности, имелись проблемы с простатой. Но вот с сердцем там был полный порядок. Я вчера на досуге проверил. Переговорил кое
— И?
— И ничего, — Мельников развёл руками. — А вот умер Кашин прямо как Ледовской. Разом. В одночасье. И тоже рядом не оказалось никакого стакана.
«Зато оказался Серёжа Ставицкий», — подумал Павел, бросил взгляд на Мельникова и по чуть прищуренным глазам Олега понял, что тот думает примерно то же самое.
Ставицкий, закончив свой разговор, вернулся к ним. Стоял, молча перетаптываясь с ноги на ногу, потом неожиданно заговорил про проект бюджета, тоже не к месту, конечно, но это хоть как-то отвлекало. Мельников оживился — то, что предлагал Ставицкий, было здраво, а Олег не принадлежал к тем, кто кривил в надменной усмешке губы, едва заслышав тихий Серёжин голос. Может, он и презирал Ставицкого или даже в чём-то подозревал (хотя, бог мой, в чём можно подозревать такого человека, как Серёжа), но чётко разделял чисто человеческое, житейское и рабочее. Мельников отвлёкся только один раз, когда обернулся и кому-то коротко кивнул.
Павел не обратил на это никакого внимания, людей было много, и с кем там поздоровался Олег, не имело значения. Но когда Сергей Анатольевич на минутку прервался и, повинуясь выработанной годами привычке, свойственной многим близоруким людям, в очередной раз снял свои большие, в пол-лица очки и принялся их протирать, Мельников повернулся к Павлу и негромко заметил:
— Анна здесь.
***
Когда-то Иосиф Давыдович шутя называл Анну совестью — его, Павла, совестью.
— Ты, Паша, иногда в борьбе за всеобщую справедливость забываешь о главном, — посмеиваясь, говорил старый учитель. — О человеке. Как у тебя так выходит, я никак не могу понять, потому что вроде бы и не должно, но тем не менее. А Аня, она как твой сигнальный маячок — стоит тебе только свернуть не туда, она тут же тебя тормозит…
Тогда Павел вряд ли понимал, что имел в виду Иосиф Давыдович, он даже не осознавал, какое место Анна занимает в его жизни. В шестнадцать лет ему вдруг показалось, что он в неё влюблён, но это была не та чувственная влюблённость, замешанная на подростковых гормонах и сексуальных фантазиях — всего того, что так или иначе не минует ни одного шестнадцатилетнего мальчишку. Он просто неожиданно увидел Анну другими глазами, а может она и стала другой, как это тоже часто бывает, но уже с девочками, которые, пройдя через все несправедливости и уколы жизни в теле гадкого утёнка, однажды утром просыпаются прекрасными лебедями. Они ещё не понимают в полной мере всей силы своей привлекательности, а бывает, что так до конца жизни и не поймут этого, потому что зеркала по инерции будут отражать привычного гадкого утёнка, а рядом с этими повзрослевшими и похорошевшими девочками так и не случится никого, кто бы уверил их в обратном.
Павел не видел этой приключившейся с Анной метаморфозы, но чувствовал её. На уроках он украдкой посматривал на Анну, а иногда, забывшись и заплутавши в своих юношеских мечтах, смотрел открыто: на её тонкий профиль и высокие скулы, и на прядку чёрных волос, то и дело падающую ей на глаза, и которую она сердито сдувала. И эта точёная Аннина красота, словно сошедшая с древних фресок и икон, которые хранились в музее Башни, за толстым и чуть мутноватым стеклом, непохожая ни на что, невероятная и совершенная, притягивала и отталкивала одновременно.
Он так ни на что и не решился. А потом эту кажущуюся влюблённость вытеснили другие заботы, пришедшие вместе с окончанием школы, и они оба, и Павел, и Анна, со свойственными им обоим азартом и самоотдачей принялись открывать для себя уже новые горизонты. Они встречались с радостью и расставались без грусти, наверно, потому что даже не понимали до конца, что такое разлука. Несколько сотен этажей, что их разделяли, были в их понимании всего лишь этажами, небольшим и легко преодолимым неудобством.
Возможно, их считали парой, но они не были ею в классическом понимании этого слова. Они больше напоминали два юных ручейка, бегущих параллельно друг другу, огибая холмы и пригорки, медленно переползая по гладким и блестящим камешкам, растекаясь хрустальными лужицами, но никогда не сливаясь в единый полноводный поток, в спокойствии которого скрывается та удивительная сила и мощь, способная преодолеть всё на своём пути. А, может, они так и не успели добежать до той точки, где смогли бы соединиться уже навсегда. Потому что в его, Пашкиной жизни, случилась Лиза. Рыжее солнце, которое явилось и обожгло, ослепило, заслонило собой строгую и неброскую иконописную красоту Анны. И Павла закружило в любви к этой совсем ещё девочке, юной и чувственной.
Иногда, выныривая на короткие мгновения из захватившего его водоворота, он пытался себя убедить, что у Анны всё хорошо, искал в её глубоких тёмных глазах что-то похожее на счастье, искал и находил, и, будучи сам влюблённым и счастливым, щедро и совершенно искренне желал такой же влюблённости и счастья тем, кого любил сам, и кто был ему ближе и роднее всех — Анне и Борису. И ему казалось, что у его друзей всё сложится, всё должно сложиться и всё почти сложилось.
Очнулся Павел только после свадьбы…
***
Лиза заснула почти сразу. Он ещё возился с пуговицами на рубашке, стоя спиной к кровати, и что-то говорил ей, смеясь — кажется, рассказывал, что отмочил Борька на свадьбе, — а когда повернулся, увидел, что она уже спит, уютно подоткнув ладошкой щёку.
Павел подошёл и присел на край кровати. Свет ночника падал на Лизино бледное лицо, подчёркивая глубокие синие тени, залёгшие под глазами. Днём они не так были заметны, но сейчас, когда она спала, усталость от суеты и неразберихи последних дней отчётливо проступила на узеньком и тонком, успевшем стать родным лице, вызывая смешанное чувство любви и жалости и, наверно, ещё чего-то — раскаяния, сожаления, безвозвратности — Павел и сам толком не понимал, что он чувствует и не умел сказать словами.
После того, как Лиза сообщила ему о своей беременности, а он, как это делали многие мужчины до него, бестолково пробормотал что-то типа «ты точно уверена, да? точно?», и лишь потом, увидев её огромные синие глаза, в которых плескались, боясь пролиться и всё-таки пролившись, слёзы, принялся убеждать не столько её, сколько себя, что он «разумеется, счастлив и что они, конечно же, поженятся».
А теперь он смотрел на спящую Лизу, и к щемящему чувству счастья примешивалось осознание чего-то неправильного.