Батальоны просят огня (редакция №1)
Шрифт:
– Товарищ капитан…
Ермаков внимательно оглядел его с ног до головы, спросил тоном некоторого беспокойства:
– Много ли у вас еще годных шинелей в обозе, Цыгичко?
– Нету, товарищ капитан… Як же можно?..
– На самогон меняете? Или на сало? У вас было двенадцать шинелей в запасе. – Ермаков бесцеремонно повернул мгновенно вспотевшего старшину на свет, опять осмотрел его. – Что ж, прекрасная офицерская шинель. Отлично сшита. Снимите, она вам мала. Вы растолстели, Цыгичко. У вас не фронтовой вид. – И обернулся к Кондратьеву: – Снимите-ка свою
Цыгичко задвигался, не сразу находя пуговицы, начал торопливо расстегивать шинель, а Кондратьев, с красными пятнами на щеках, невнятно проговорил:
– Не стоит… Не надо это… Зачем? Пальцы Цыгичко замедлили скольжение по пуговицам. Заметив это, Ермаков чуточку поднял голос:
– Снять шинель!
Старшина, суетливо ежась, как голый в бане, снял шинель, отстегнул погоны, и Кондратьев неловко накинул ее на влажную гимнастерку.
– Марш! – сказал Ермаков старшине. – И через десять минут с людьми к саперам. Думаю, ясно. – Он улыбнулся молчавшей Шурочке. – Пошли!
«Хозяин приехал», – удовлетворенно подумал строго наблюдавший все это сержант Кравчук.
И понимающе посмотрел в спину Шурочке, которая вслед за Ермаковым покорно выбиралась из воронки.
– Ты ждала меня, Шура?
– Я? Да, наверно, ждала.
– Почему говоришь так холодно?
– А ты? Неужели тебе женщин не хватало там, в госпитале? Красивый, ордена… Там любят фронтовиков… Ну, что же ты молчишь? Так сразу и замолчал…
– Шура! Я очень скучал…
– Скуча-ал? Ну кто я тебе? Полевая походная жена… Любовница. На срок войны…
– Ты обо всем этом подумала, когда меня не было здесь?
– А ты там целовал других женщин и не думал, конечно, об этом. Ах, ты соскучился? Ты так соскучился, что даже письмеца ни одного не прислал?
– Госпиталь перебрасывали с места на место. Адрес менялся. Ты сама знаешь.
– Я знаю, что тебе нужно от меня…
– Замолчи, Шура!
– Вот видишь, «замолчи»! Что ж, я ведь тоже солдат. Слушаюсь.
– Прости.
Он сказал это и услышал, как Шура ненужно засмеялась. Они остановились шагах в тридцати от воронки. Ветер, колыхая во тьме голоса все прибывавших на остров солдат, порой приносил струю тошнотворного запаха разлагающихся убитых лошадей, с сухим шорохом ворошил листьями. Они сыпались, отрываясь от мотающихся на ветру ветвей, цеплялись за шинель, – по острову вольно гулял октябрь. Впотьмах смутно белело Шурино лицо, угадывались тонкие полоски бровей, но ему был неприятен этот ее ненужный смех, ее вызывающий, горечью зазвеневший голос. Ермаков сказал:
– Что случилось, Шура?
Он притянул ее за несгибавшуюся спину, нашел холодные губы, с жадной нежностью, до боли, почувствовав свежую скользкость ее зубов. Она отвечала ему слабым равнодушным движением губ, тогда он легонько, раздраженно оттолкнул ее от себя.
– Ты забыла меня? – И, помолчав, повторил: – Забыла?
Она оставалась недвижной.
– Нет…
– Что «нет»?
– Нет, –
– Шура! В чем дело? – Он взял ее за плечи, несильно тряхнул.
Она все молчала. Справа, метрах в пятнадцати, ломясь через кусты и переговариваясь, прошла группа солдат к Днепру, один сказал: «К утру успеть бы…».
Нетерпеливо переждав, он опять обнял ее, приблизил ее лицо к своему, увидел, как темные полоски бровей горько, бессильно вздрогнули, и, откинув голову, кусая губы, она беззвучно, прерывисто, стараясь сдерживаться, заплакала. Она словно рыдала в себя, без слез.
– Ну что, что? – с жалостью спросил он, прижимая ее, вздрагивающую, к себе.
– Тебя убьют, – выдавила она. – Убьют. Такого…
– Что? – Он засмеялся. – Прекрати слезы! Глупо, черт возьми! Что за панихида?
Он нашел ее рот, а она резко отклонила голову, вырвалась и, отступая от него, прислонилась спиной к сосне; оттуда сказала злым голосом:
– Не надо. Не хочу. Ничего не надо. Мы с тобой четыре месяца. Фронтовая любовница с ребенком?.. Не хочу! И меня могут убить с ребенком…
– Какой ребенок?
– Он может быть.
– Он, может быть, есть? – тихо спросил Ермаков, подходя к ней. – Что уж там «может быть»! Есть?
– Нет, – ответила она и медленно покачала головой. – Нет. И не будет. От тебя не будет.
– А я бы хотел. – Он улыбнулся. – Интересно, какая ты мать. И жена… Ну, хватит слез. В госпитале я тебе не изменял. Умирать не собираюсь. Еще тебя недоцеловал. Поцелуй меня.
Шура стояла, прислонясь затылком к сосне.
– Ну, поцелуй же, – настойчиво попросил он. – Я очень соскучился. Вот так обними (он положил ее безжизненные руки к себе на плечи), прижмись и поцелуй!
– Приказываешь? Да? – безразличным голосом спросила она, пытаясь освободить руки, однако он, не отпуская, уверенно обвил их вокруг своей шеи.
– Глупости, Шура! Ведь я еще не командир батареи. Пока Кондратьев.
– А уже всем приказывал! Как ты любишь командовать!
– Все же это моя батарея. Честное слово, укокошит ни с того ни с сего, как ты напророчила, и не придется целовать тебя…
Шура со всхлипом вздохнула, вдруг тихо подалась к нему, слабо придавилась грудью к его груди, подняла лицо.
Он крепко обнял ее, ставшую привычно податливой.
«Опять, все опять началось», – подумала Шура с тоской, когда они шли к батарее.
Ермаков говорил ей устало:
– Я рвался сюда. К тебе. Неужели не веришь?
«Нет, я не верю, – думала Шура, – но я виновата, виновата сама… Ему нужно оправдывать ненужную эту любовь, в которую он тоже не верит… Все временно, все ненадежно… Он рвался сюда? Нет, не я тянула его. Он относится ко мне как вообще к любой женщине, ни разу не сказал серьезно, что любит. Только однажды сказал, что самое лучшее, что создала природа, – это женщина… мать… жена… Жена!.. Полевая, походная… А если ребенок? Здесь ребенок?» Злые, внезапные слезы подступили к ее горлу, сдавили дыхание.