Чтение онлайн

на главную

Жанры

Шрифт:

Однажды, увидев по пути красивую, всю усеянную листвой липу, он сказал мне: «Оставьте меня в тени под этим деревом». Я спросил его, что он там собирается делать. «Немного поспать на земле», — отвечал он кротким голосом, а затем печально добавил: «Спать вечно». В другой раз он попросил меня позволить ему выйти из кареты, чтобы погулять в лесу, — по левую сторону от нашей дороги была небольшая березовая роща. Я дал ему понять, что мы торопимся, путь наш долог и промедление нежелательно для него самого, поскольку мы едем на его родину. «Моя родина», — медленно повторил он и указал рукой на небо.

Его живое восприятие прелестей природы проявлялось многообразно и при других обстоятельствах. Так, в то время пока в деревнях меняли лошадей, он располагался обычно на таком месте, с которого мог наслаждаться открытым пейзажем, а также почти всегда возвращался с букетами цветов в руках, если, выйдя из кареты, находил их у дороги. Были моменты, когда казалось, что он полностью вырвался из круга не связанных с реальностью мыслей, но это были лишь короткие перемены в его обычном состоянии. Они объяснялись даже не моментами просветления, а, скорее, старыми воспоминаниями, повторениями и отзвуками однажды испытанных чувств, вызванных случайным сходством с прошлым внешних обстоятельств и преобразованных болезнью.

Он говорил по-итальянски и вызывал в своем воображении некоторые прекрасные эпизоды «Освобожденного Иерусалима»

Тассо, о которых он громко и вслух рассуждал сам с собой, несомненно потому, что ясная синева неба и очаровательные окрестности переносили его мысленно во времена его пребывания в Италии и к тогдашним его занятиям и удовольствиям. Он говорил о каком-то святом отце, об Энгельсбурге и о многом другом, что само по себе было далеко от действительности. Однако, по моему мнению, это позволяет апостериорно судить о его прежнем расположении духа, при котором, возможно, протекала его духовная жизнь в Италии, когда серьезно начала развиваться болезнь. Свое истинное состояние он никогда не умел трезво оценить, только, кажется, чувствовал, что ход его жизни отклоняется от обычного, естественного, поэтому он сказал однажды о своей жизни: «Это басня басней о басне». С ним было невозможно вступить в беседу, завести разговор. Если случалось, что в тот момент, когда он вслух говорил с самим собой и был живо увлечен своим миром образов, его прерывали вопросом, касавшимся какого-либо предмета повседневной жизни, то он давал краткий и совершенно разумный ответ, как ответил бы человек, отрешенный от внешнего мира волшебством гармонии музыки, которому назойливый спрашивающий докучает и мешает наслаждаться. Однако как ни мало ясности и логической связности было в быстрой смене мыслей и погоне за образами, образовывавшими в его душе постоянный круговорот, подробности, которые он иногда излагал, были весьма разумны. И, чего никак нельзя было ожидать при состоянии почти полной бессознательности, его остроты много раз поражали меня. Так, он говорил о Шатобриане, которого называл святым и имя которого часто и с большим почтением — однако почему-то всегда в странном сочетании с лордом Байроном — упоминал: «Не Шатобриан должен он зваться, а Шатобрильянт»[562]. Сказав это, он взглядывал на ясное небо, как будто искал там этот сияющий замок. Мое поведение по отношению к больному было настолько простым и непринужденным, насколько это позволяли обстоятельства. Когда представлялся удобный случай, я оказывал ему любезность, но никогда не делал этого нарочно и вообще в исполнении своих служебных обязанностей придерживался благоразумной меры, чтобы не возбудить против себя его чрезвычайное недоверие, которое заставляло его повсюду видеть лишь преследователей и врагов. Несмотря на то, что в начале поездки я был представлен ему как врач (а он выражал глубочайшее отвращение ко всему, что связано с врачеванием), мне все же удалось завоевать его полное доверие. Он вполне вразумительно уверял меня в своей любви, и не проходило и дня, чтобы он ни разу не обнял и не поцеловал меня. Он был вежлив и любезен, разделял со мной трапезы и почти всегда безропотно подчинялся моей воле. Так же мало он питал злобы к обоим нашим сопровождающим. Когда в Лемберге посреди ночи из-за его ужасного буйства мы были вынуждены надеть на него смирительную рубашку, он продолжал благословлять нас, но локтями, так как руки его были несвободны.

Несмотря на это, я никогда не был защищен в карете от его ударов, пинков и прочих мелких физических жестокостей, ибо он часто бывал столь погружен в себя, что совершенно не осознавал своих действий. Однажды, когда он ударил меня кулаком в лоб, я спросил его мягким, укоризненным тоном, почему он это сделал. Он молчал; я тщетно повторил свой вопрос, а затем протянул ему руку в знак примирения; он быстро осенил себя крестным знамением и тотчас же протянул мне свою. Мой вопрос застал его в мире грез, где он уже не мог отдавать себе отчет в том, что делает. <…>

Мы были уже на русской земле, ясные дни сменились на хмурые и дождливые, и нигде взор не находил места, на котором можно было бы с удовольствием задержаться. Больной мало-помалу снова обретал силы и постепенно приходил в свое обычное состояние. Ночами он вел себя спокойно, переставал постоянно, как это было прежде, возносить молитвы, и с привычной силой снова начинало проявляться уже знакомое мне непоколебимое упрямство. Если ранее он внушал всем, кто его видел, сострадание, то ныне вызывал у окружающих страх и отвращение. Без какой-либо причины, которая могла бы послужить поводом к изменению наших отношений, однажды в карете он взглянул на меня горящими от бешенства глазами и с выражением жгучей ярости, не проговорив ни слова, плюнул мне в лицо. А на первом же постоялом дворе (приблизительно в 20 верстах от Киева) он вдруг, смеясь, покинул карету со словами: «Я тоже буду». Затем стал ходить широким шагом взад и вперед, называя нас дьяволами и мертвецами, и все его действия сопровождались таким неистовством, что я вынужден был решиться приказать связать ему руки и ноги. Он настойчиво защищался, раздавал удары направо и налево, разбил фонарь, плевал в лицо стоящим вокруг любопытствующим и сдался лишь тогда, когда силы его исчерпались. При этом он очень много говорил, несколько раз даже русскими стихами. Стемнело, когда мы тронулись дальше. Он глядел на небо, и ему казалось, что он видит всех ангелов, поющих в один голос. <…> С этого момента он никогда больше не выказывал ни к кому чувства любви и участия; лишь проклятья, угрозы и слова ненависти слетали с его уст. Даже вслед безобидно проходящим мимо и любезно приветствующим нас людям он посылал плевки. Он горячо и непрерывно требовал ехать далее. Напрасны были всякие уговоры, напрасно указывали ему на поврежденные места и необходимость починки нашей весьма ветхой дорожной кареты, — он не воспринимал простейших причин и простейших доказательств. Полное непонимание всех мирских забот и постоянное общение с Богом постепенно зародили в нем заблуждение, что сам он божественное создание и что с ним не может приключиться никакого несчастья. Даже то обстоятельство, что однажды карета съехала со скользкой дороги и, к счастью, не причинив увечья никому из путешествующих, перевернулась, ничего не изменило, кроме того, что он стал чрезвычайно пуглив. Как только такая опасность повторялась, он, рыча, всю свою ярость обращал против меня, которого якобы Бог хотел покарать за прегрешения. Однажды он сказал мне и больничному служителю, будучи в более доброжелательном настроении, что ему очень неприятно ехать вместе с людьми, которые не исповедуют христианство и не молятся Богу. Мы, лютеране, отказались соблюдать внешние символические обычаи греческой церкви; в этом, вероятно, заключалась причина его недоверия и ненависти к нам. Он смешивал культ с религией, форму с содержанием, вполне согласно природе своей ужасной болезни, при которой все еще деятельное моральное и религиозное чувство таким или подобным образом обычно выражается.

4 августа, то есть по прошествии полного месяца, достигли мы наконец Москвы, цели, к которой больной стремился с возрастающей ежечасно тоской, и остановились в предназначенном для нас жилище, находящемся в довольно глухой части города. В первое время нашего пребывания здесь он был еще

очень вспыльчив. Неизгладимым останется потрясшее меня впечатление, которое произвел он на меня однажды вечером, когда вдруг разразился пронзительным, слышимым далеко хохотом и стал посылать чудовищные проклятья отцу, матери и сестрам.

Еще во время поездки он чувствовал иной раз мучительную скуку, но не хотел ничем занять себя, а только требовал, чтобы во всю мочь ехали дальше. Когда же его спрашивали, куда он хочет, он, не имея определенной цели, отвечал: «На небеса, к моему Отцу», — подразумевая, конечно, Бога.

Впоследствии я отметил, что во время нашего путешествия он, совершенно по своей воле, соблюдал строжайший пост; лишь один раз вкушал он мясо и приблизительно четыре раза рыбу. Его обычная пища состояла из фруктов, хлеба, булок, сухарей, чая, воды и вина, и лишь в вине он, дай ему волю, часто превышал бы меру. В Бродах он воздерживался целый день от всякой пищи и постоянно молился, то есть, стоя на коленях, бил поклоны и осенял себя крестным знамением. <…>…Он спрашивал сам себя несколько раз во время путешествия, глядя на меня с насмешливой улыбкой и делая рукой движение, как будто бы он достает часы из кармана: «Который час?» — и сам отвечал себе: «Вечность».

IV

Москва

В Москве для Батюшкова был нанят маленький дом в Грузинах, где с ним неотлучно проживал доктор Дитрих. «Как установил недавно исследователь московской старины С. К. Романюк, здание, в котором Батюшков прожил с июля 1828 по 1833 год и где навещал его А. С. Пушкин, сохранилось доныне — сейчас это левая пристройка о четырех окнах к дому № 17 по Б. Грузинской улице»[563]. Вскоре после переезда в Москву Батюшкова посетил Д. В. Дашков, который оставил эпистолярное свидетельство «встречи» со старым другом: «Вчера я видел Батюшкова. Не могу описать тебе того ужасного впечатления, которое произвел во мне искаженный болезнию вид его. С полчаса смотрел я на него сквозь воротную щель: он сидел посреди маленького своего дворика неподвижно, временем улыбаясь, но так странно, что сердце содрогалось. Лекарь его Дидрих, предобродушный немец, не решился пустить меня повидаться с ним; говорит, что теперь находится он в раздраженном состоянии. С начала путешествия был очень покоен, часто смотрел на солнце и досадовал, когда облака закрывали его. С синего, безоблачного неба не сводил глаз и повторял ежеминутно: „Patria di Dante, patria d’Ariosto, patria del Tasso, о сага patria mia, son pittore anche io!“[564] Когда проезжали мимо какого-нибудь развесистого дерева, он просил, чтобы пустили его отдохнуть под тению его: „Hier will ich schlafen, ewig schlafen“[565]. При перемене лошадей он беспрестанно понуждал, чтобы скорее запрягали, и не иначе называл коляску, как колесницею, воображая, что поднимается на небо, говоря: „Dahin, dahin, dort ist mein Vaterland!“[566] Едва только въехали в пограничную заставу, он тотчас попросил черного хлеба у казаков, тут стоявших, взял ломоть, отломил два куска, один дал Дидриху, другой взял себе, перекрестил оба, съел свой и заставил съесть лекаря, остальное бросил. Но с этой поры очень был беспокоен, бранился и дрался, так что несколько станций принуждены были везти его в рубашке с длинными рукавами. Возненавидел Дидриха, который должен был уже ехать в особой повозке. Дотащили его сюда кой-как, с большим трудом. Он знает, что находится в Москве, но беспрестанно велит запрягать, ибо все хочет ехать. Лучше нельзя было сыскать человека, как этот Дидрих: предобрейший человек, ангельское терпение и знает свое дело. Он был у меня раза два и многое рассказывал о Батюшкове: он любит его, а за это не заплатишь деньгами. <…> К этому несчастному Батюшкову столько приковано воспоминаний, что я не мог довольно наглядеться на него, не мог довольно наплакаться об нем»[567].

После печальных событий, последовавших за 14 декабря 1825 года, Е. Ф. Муравьева переселилась в Москву и взяла на себя попечение о племяннике. К 1828 году она уже пережила семейную катастрофу и, как могла, смирилась с потерей двух сыновей, осужденных по делу декабристов. Никита был приговорен к пятнадцати годам каторги по конфирмации (I разряд), Александр — к восьми годам (IV разряд), оба уже полтора года отбывали наказание в Сибири, и матери было не суждено больше их увидеть. А. Н. Батюшкова, вернувшись вслед за братом из Зонненштейна, поселилась у тетушки, скрашивая ее одинокое существование. Батюшков никого из друзей и близких не узнавал и видеть не хотел, не исключая тетушку и сестру, которые старались незаметным образом устраивать его быт, получали отчеты от доктора Дитриха и таким образом участвовали в его повседневной жизни. В конце лета Александра Николаевна собралась в Вологду, чтобы повидаться с сестрами и племянниками, с которыми много лет уже была в разлуке, а также позаботиться о найме дома для больного брата — мысль о необходимости перевезти его из Москвы в Вологду возникла у родственников поэта еще в Саксонии. Больше она в Москву не вернулась и с братом никогда не виделась, потому что в 1829 году ее настигла та же самая родовая болезнь, с которой так долго и безуспешно боролся Батюшков. Его переезд в Вологду откладывался.

Еще в 1828 году доктор Дитрих сделал впоследствии оправдавшийся прогноз, предсказав помешательство Александры Николаевны[568]. Д. В. Дашков зафиксировал этот факт: «…но что всего ужаснее: Дитрих говорит (и это между нами), что сестра его также наклонна к сему состоянию и что он заметил некоторые признаки. Сохрани ее, Боже!»[569] Как уже было сказано, сестра поэта жила вместе с Е. Ф. Муравьевой, обе, очевидно, надеялись поддерживать друг друга в переживании их двойного горя. Но дом Муравьевой после катастрофы 14 декабря стал местом неутихающего плача. Туда приходили матери и супруги сосланных в Сибирь декабристов из близких Муравьевым семей, и разговоры о дорогих каторжниках продолжались далеко за полночь. Эта атмосфера пагубно действовала на расстроенные нервы А. Н. Батюшковой. Дитрих писал, что она «побледнела, исхудала, ослабела, и нервные рыдания, прежде изредка случавшиеся с нею, стали повторяться с особенною силою»[570]. Очевидно, зная о прогнозе Дитриха, друзья, и в особенности Жуковский, постарались удалить на время А. Н. Батюшкову из Москвы, дать отдых ее расстроенным нервам. Последние письма А. Н. Батюшковой датируются апрелем 1829 года, по ним невозможно угадать, насколько серьезно уже затронула ее сознание душевная болезнь. Александра Николаевна прожила в состоянии помешательства 12 лет. Эти годы она провела не в близком ее сердцу Хантонове, а в селе Юрьевском Пошехонского уезда Ярославской губернии, в доме родственников по материнской линии Соколовых, которые, вероятно, уже осознали бесполезность лечения наследственного недуга на примере Батюшкова и полагали, что домашняя обстановка, деревенский воздух, внимание и уход могут облегчить страдания больной лучше всякой медицины. А. Н. Батюшкова умерла 19 апреля 1841 года. Как протекала ее болезнь, отчего наступила кончина, знал ли Батюшков о смерти своей любимой сестры, — неизвестно. Осталось сказать только, что ее короткая и печальная жизнь была удивительным примером любви, самопожертвования и отречения, не оставшихся бесплодными. Многие документы брата, его портрет, автографы, письма и книги она хранила как реликвии и, сама того не зная, сделала доступными для потомков. О болезни сестры Батюшкову, конечно, не сообщили, и он еще долгое время думал, что Александра рядом с ним, и передавал ей свои мелкие распоряжения.

Поделиться:
Популярные книги

Титан империи 2

Артемов Александр Александрович
2. Титан Империи
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
аниме
5.00
рейтинг книги
Титан империи 2

Вперед в прошлое!

Ратманов Денис
1. Вперед в прошлое
Фантастика:
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Вперед в прошлое!

Ты нас предал

Безрукова Елена
1. Измены. Кантемировы
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Ты нас предал

Огни Аль-Тура. Желанная

Макушева Магда
3. Эйнар
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
эро литература
5.25
рейтинг книги
Огни Аль-Тура. Желанная

Личник

Валериев Игорь
3. Ермак
Фантастика:
альтернативная история
6.33
рейтинг книги
Личник

Приручитель женщин-монстров. Том 14

Дорничев Дмитрий
14. Покемоны? Какие покемоны?
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Приручитель женщин-монстров. Том 14

Идеальный мир для Лекаря 26

Сапфир Олег
26. Лекарь
Фантастика:
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 26

Вечный. Книга I

Рокотов Алексей
1. Вечный
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Вечный. Книга I

Последний попаданец

Зубов Константин
1. Последний попаданец
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Последний попаданец

Найди меня Шерхан

Тоцка Тала
3. Ямпольские-Демидовы
Любовные романы:
современные любовные романы
короткие любовные романы
7.70
рейтинг книги
Найди меня Шерхан

Гром над Академией. Часть 2

Машуков Тимур
3. Гром над миром
Фантастика:
боевая фантастика
5.50
рейтинг книги
Гром над Академией. Часть 2

Имперец. Том 5

Романов Михаил Яковлевич
4. Имперец
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
аниме
6.00
рейтинг книги
Имперец. Том 5

Бастард

Осадчук Алексей Витальевич
1. Последняя жизнь
Фантастика:
фэнтези
героическая фантастика
попаданцы
5.86
рейтинг книги
Бастард

Метатель

Тарасов Ник
1. Метатель
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
рпг
фэнтези
фантастика: прочее
постапокалипсис
5.00
рейтинг книги
Метатель