Батюшков
Шрифт:
К слову заметим, что Плетнев, несмотря на обидные упреки и мрачные подозрения, которые адресовал ему Батюшков, остался верен своему восхищению перед ним и в 1824 году писал о Батюшкове: «Он создал для нас ту элегию, которая Тибулла и Проперция сделала истолкователями языка фаций. У него каждый стих дышит чувством. Его гений в сердце. Оно внушило ему свой язык, который нежен и сладок, как чистая любовь. Игривость Парни и задумчивость Мильвуа, выражаемые какими-то италианскими звуками, дают только понятие об искусстве Батюшкова. Он в одно время и убеждает ум, и пленяет сердце, и рисует воображению»[517].
В середине сентября Батюшков переехал из Теплица в Дрезден, после большого перерыва в письмах сообщив тетушке, что лечение водами не принесло ему очевидной пользы. Дальнейшие его планы были связаны с поездкой в Париж, где он хотел провести зиму. Кроме редких писем Е. Ф. Муравьевой он больше не пишет никому, в том числе и любимой сестре Александре. Она узнает новости о брате от третьих лиц. Он больше не интересуется жизнью близких и друзей, не задает никаких вопросов, не передает приветов. Во всех его письмах остается только один навязчивый вопрос о судьбе сестры Юлии и брата Помпея. Ответственность перед ними до последнего сознательного момента жизни была его главной заботой.
Вести
Жуковский, время все проглотит,
Тебя, меня и славы дым,
Но то, что в сердце мы храним,
В реке забвенья не потопит!
Нет смерти сердцу, нет ее!
Доколь оно для блага дышит!..
А чем исполнено твое,
И сам Плетаев не опишет.
II
Таврида
Батюшков, уехавший в Германию без официального разрешения, все это время пытался получить отставку. Он просил своего прямого начальника Италинского хлопотать за него, и тот, вполне войдя в положение Батюшкова, писал о нем управляющему иностранной коллегией Нессельроде[522], но из Петербурга ответа не было. 12 декабря 1821 года Батюшков потерял терпение и сам написал два письма. Одно из них было адресовано Нессельроде, его мы уже цитировали выше. В письме содержалась подробная история его службы в Неаполе и Риме и звучала настойчивая просьба об отставке, связанная с ухудшением здоровья. Второе письмо, гораздо более короткое, предназначалось для императора Александра: «В начале 1818 года моя всеподданнейшая просьба о принятии меня в службу по дипломатической части была удостоена Высокого внимания Вашего Императорского Величества; осмеливаюсь ныне повергнуть к стопам Вашим, Государь Всемилостивейший, усерднейшую молитву об увольнении меня в отставку по причине болезни, которой ниже самое время не принесло очевидной пользы»[523]. Этот марш-бросок не остался без внимания — уже 14 января Батюшков получил от Нессельроде разрешение вернуться на родину, а 29 апреля император подписал чрезвычайно милостивый указ об отставке: Батюшков был уволен «в Россию» бессрочно, с сохранением должности и жалованья!
Проведя зиму в Дрездене — до Парижа Батюшков так и не добрался, — он в середине марта вернулся в Петербург, никому о своем возвращении заранее не сообщив, и остановился не в доме Муравьевой на Фонтанке, а в гостинице — Демутовом трактире на углу Большой Конюшенной улицы и набережной Мойки. Слух о его возвращении постепенно пополз по Петербургу. «Батюшков приехал четвертого дня, — сообщал А. И. Тургенев Вяземскому, — на третий день только явился к К. Ф. Муравьевой и в Кол<легию>; по-видимому, гораздо здоровее физически, но морально что-то странен. Мы еще его не видели. Не хотел и к Карамзину зайти от Муравьевой»[524]. Поскольку никаких визитов в Петербурге Батюшков не делал, то к нему в Демутов трактир стали приходить друзья: Карамзин, Тургенев, Жуковский, Блудов, Гнедич. Батюшков находился в состоянии мрачном и подавленном, изредка читал свои новые стихи, беседовал, но день на день не приходился. В это время с ним встретился петербургский издатель и литератор Н. И. Греч и попытался убедить в невиновности Плетнева: «В последний раз виделся я с ним, встретившись в Большой Морской. Я стал убеждать его, просил, чтоб он пораздумал о мнении Плетнева. Куда! — и слышать не хотел. Мы расстались на углу Исаакиевской площади. Он пошел далее на площадь, а я остановился и смотрел вслед за ним с чувством глубокого уныния. И теперь вижу его субтильную фигурку, как он шел, потупив глаза в землю. Ветер поднимал фалды его фрака…»[525] Несомненно, веские подозрения в помешательстве Батюшкова у его друзей уже были, но они питали надежды на улучшение. Эти надежды даже увеличились, когда, испросив предварительно разрешения у Нессельроде, в мае 1822 года Батюшков уехал из Петербурга на Кавказ и в Тавриду, чтобы лечиться там термальными водами и морскими купаниями. «Странный и жалкой меланхолик Батюшков едет на Кавказ…»[526] — констатировал Н. М. Карамзин.
Вполне естественно в этой ситуации, что никому из близких он не писал и никаких вестей о себе не подавал. Однако о нем не забывали. Печальные вести о состоянии Батюшкова к середине лета достигли находившегося в Кишиневе А. С. Пушкина. Поскольку Пушкин виделся с Батюшковым последний раз перед его отъездом в Италию и сам, заброшенный на Кавказ и в Тавриду в 1820 году, был оторван от столичных новостей, сообщение о болезни Батюшкова выглядело для него полной неожиданностью. Брата Л. С. Пушкина он спрашивал: «Мне писали, что Батюшков помешался: быть нельзя; уничтожь это вранье»[527]. Однако это было не вранье, а чистейшая правда. Все лето 1822 года Батюшков путешествовал по югу России. Достоверно известно, что в августе он оказался в Симферополе, где обратился за помощью к знаменитому местному врачу Ф. К. Мильгаузену, который, по легенде, лечил Пушкина, когда тот в сентябре 1820 года больным прибыл в Симферополь. Мильгаузен не был психиатром, но опыт и обширные знания по медицинской части позволяли ему лечить и больных, страдающих психическими недугами. Собственно,
С осени 1822 года, когда диагноз доктора Мильгаузена стал известен друзьям и близким поэта, между ними устанавливается регулярная переписка, в которую были включены Карамзин, Жуковский, Вяземский, А. И. Тургенев, Е. Ф. Муравьева, ее сын Н. М. Муравьев, зять Батюшкова П. А. Шипилов. «Худые вести о Батюшкове, — пишет Карамзин Вяземскому, — он хочет непременно лишить себя жизни. Послал эстафету к губернатору, чтобы он нашел хороший способ доставить его сюда. Государь взял участие в судьбе несчастного; но, может быть, все уже поздно»[528]. Всем было ясно, что первым делом нужно вывезти больного из Крыма и доставить в столицу, обсуждали, кто и как сумеет сделать это наиболее эффективно. В феврале 1823 года в Крым выехал П. А. Шипилов, который нашел Батюшкова в лучшем состоянии, чем ожидал. Поэт узнал его и расспрашивал обо всем семействе, но ехать с ним в Петербург категорически отказался. Не помог убедить и фиктивный вызов на службу, посланный по просьбе Е. Ф. Муравьевой в Крым Нессельроде: «Полагая, что Кавказские воды принесли некоторую пользу вашему здоровью, и желая, чтоб вы снова деятельным образом служили в нашем министерстве, я приглашаю вас возвратиться в С. Петербург, где я не премину дать вам занятие, приличное вашим достоинствам и усердию к службе Его императорского величества»[529]. Шипилов уехал ни с чем, а между тем положение Батюшкова было к этому времени совершенно критическим. Наиболее выразительно его описывает старый знакомый Батюшкова Н. В. Сушков, служивший в это время в Симферополе: «Константин Николаевич несколько месяцев гостил в Крыму. Вначале не видно было в нем большой перемены. Только пуще, нежели прежде, он дичился незнакомых людей и убегал всякого общества. Мы видались почти каждый день. Он охотно беседовал о былом, любил говорить о Жуковском, об А. И. Тургеневе, о Карамзине, Муравьевых, Крылове, вспоминал разные своего времени стихотворения, всего чаще читал нараспев:
О, ветер, ветер, что ты вьешься?
Ты не от милого ль несешься?
Однажды застаю я его играющим с кошкою. — Знаете ли, какова эта кошка — сказал он мне — препонятливая! я учу ее писать стихи — декламирует уже преизрядно!.. Ласковая кошка между тем мурлычит свою песню, то зорко взглядывая и поталкиваясь головою, то скрывая и выпуская когти, то извиваясь с боку на бок и помавая пушистым хвостом. Несколько дней позже стал он жаловаться на хозяина единственной тогда в городе гостиницы, что будто бы тот наполняет горницу и постель его тарантулами, сороконожками и сколопандрами. Недели через полторы вздумалось ему сжечь дорожную библиотеку — полный, колясочный, сундук прекраснейших изданий на французском и итальянском языках. Оставил из них только две книги, вероятно по каким-нибудь воспоминаниям, и какие же? „Павел и Виргиния“ да „Атала и Рене“. Он подарил их мне. Вскоре после этого болезнь его развилась, и в припадках уныния он три раза посягал на свою жизнь. В первый пытался перерезать себе горло бритвою, но рана была не глубока и ее скоро заживили. Во второй пробовал застрелиться, зарядил ружье, взвел курок, подвязал к замку платок и, стоя, потянул петлю коленкой — заряд ударился в стену. Наконец, он отказался от пищи и недели две, если не больше, оставался тверд в своей печальной решимости. Природа однако же взяла свое: голод победил упорство»[530].
Первая попытка самоубийства была произведена Батюшковым почти сразу после отъезда в Петербург П. А. Шипилова. Таврический губернатор Н. И. Перовский, который находился в Симферополе и волей-неволей был вовлечен в жизнь Батюшкова, прилагал все усилия для того, чтобы спасти поэта от него самого. Он регулярно информировал Нессельроде о состоянии больного. Но чем дальше шло время, тем сложнее становилась ситуация и тем отчаяннее звучали эти отчеты. 3 апреля А. И. Тургенев сообщал Вяземскому: «Третьего дня граф Нессельроде получил от Перовского извещение, что Батюшкову хуже. Он уже покушался зарезаться, и у него отняли все орудия и приставили бессменных сторожей за ним»[531]. Вяземский близко к сердцу принял эти сведения. «Известие твое о Батюшкове меня сокрушает, — отвечал он Тургеневу. — Оно тем больнее, что душевно убежден уверением, что попечительность друзей могла бы спасти его или, по крайней мере, развлечь. Мы все рождены под каким-то бедственным созвездием. Не только общественное благо, но и частное не дается нам. Чорт знает, как живем, к чему живем! На плахе какой-то роковой необходимости приносим на жертву друзей своих, себя, бытие наше. Бедный Батюшков, один, в Симферополе, в трактире, брошенный на съедение мрачным мечтам расстроенного воображения — есть событие, достойное русского быта и нашего времени»[532]. Несмотря на очевидные симптомы безумия, Вяземский продолжал надеяться на исцеление: «Мне все что-то говорит, что Батюшков n’est pas insens'e[533]. Нравственное расстройство — дело другое. Припадки души, или духовные, так разнообразны в своих явлениях, так загадочны, что трудно примениться к ним. Я все стою в том, что Батюшкова можно привести в порядочное состояние. <…>»[534]. Больше всего его волновала и возмущала бездеятельность друзей, не сумевших предотвратить крымских несчастий: «Должно сказать с растерзанною душою: „Друзья выдали Батюшкова бедственной судьбе“. Как можно было выпустить его из Петербурга одного, в том положении, в каком он находился? Мы только сетовали, как бабы, а нужно было давно действовать! Все, что с тех пор делаемо было в его пользу, было неполно и поверхностно»[535]. В отличие от Вяземского губернатор Перовский видел воочию, как неуклонно ухудшалось состояние больного, и в конце концов решился на отчаянный поступок: практически силой он усадил Батюшкова в дорожный экипаж и в сопровождении инспектора Таврической врачебной управы доктора П. И. Ланга отправил в Петербург. 5 мая больной был доставлен в столицу.
III
Зонненштейн
В Петербурге Батюшков прожил еще год. Его часто навещали друзья, которых он преимущественно не хотел видеть, делая исключение для одного Жуковского. Но зная о страхах, которые преследовали Батюшкова в Крыму, и о его склонности к самоубийству, друзья старались не оставлять его в одиночестве. А. И. Тургенев бывал у него почти ежедневно и отправлял регулярные отчеты Вяземскому, лейтмотивом которых была фраза «Батюшков все таков же». Вот некоторые из этих отчетов — они позволят составить представление о Батюшкове в начале его душевной болезни, когда минуты просветления еще случались.