Бедовый мальчишка
Шрифт:
— Ослеп, малый, эге? — добродушно осклабился стоявший неподалеку усатый дед, совсем-совсем древний. Во рту у деда торчала трубка — похоже, не менее древняя, чем ее хозяин. — Времечко выпало доброе, ведреное — ко всему урожайное. Эге! — И, обращаясь к своему собеседнику, перевесившемуся через поручни к самой воде, бурлившей вдоль борта пенными струями, продолжал, видимо, ранее начавшийся разговор: — Бывало, кум, все так сказывали: «Хвали погоду вечером, а сына, когда борода вырастет!»
Все еще щурясь, Ромка шагнул в сторону, подальше от общительного деда, и чуть
«Ого, а ведь эта дверь… та самая, про которую говорил Саша, — подумал Ромка и с замиранием сердца нажал на приятно холодящую ладонь никелированную ручку. — Пусть Пузикова и Аркашка… пусть глазеют по сторонам, а я вот их опережу!»
И он отворил податливую дверь. Переступив порог, Ромка глянул на деда. Тот все что-то говорил и говорил, взмахивая рукой. Эх, какая жалость! А Ромке хотелось, чтобы все, все видели его в эту минуту. Подумать только, он переступает запрещенный пассажирам катера порог, в том числе и этому древнему дедку!
По узкому крутому трапу Ромка поднялся в залитую солнцем, совсем прямо-таки воздушную кабину — главный боевой пост, откуда управляли судном.
За небольшим деревянным штурвалом, точно шофер за баранкой автомобиля, сидел Саша. Сидел на мягкой пружинной подушке — опять же почти такой, как в кабине грузовика.
Позади штурвала — морской компас и глянцевито-черные щитки с разными чуткими приборами. А за щитками — во всю переднюю стенку рубки — окно. В него-то зорко-зорко и вглядывался Саша на убегающие назад берега и пронзительно синюю морскую даль.
Если смотреть прямо, в эту синеющую даль, то можно было подумать, что катер не летит, подобно быстрокрылой чайке, вперед и только вперед, а стоит, загорая, на якоре. Вот какое было большое Жигулевское море, благодушное в этот утренний час.
Вдруг штурман оглянулся, услышав, видимо, Ромкино сопение. Когда Ромка волновался, он начинал сопеть, по словам матери, будто бегемот.
Ромку поразили Сашины глаза. Они у него были пронзительно синие — точь-в-точь такие же, как расстилавшаяся впереди морская даль, пронзительно синие и озорные.
— Уже сориентировался? — кивнул он Ромке и снова — как полчаса назад — показал свои белые со щербинкой зубы. — А где твой приятель?
— Какой же он мне приятель? — обиделся Ромка. — Мы просто… в одном классе учимся.
— А я думал… ну, после того, вчерашнего, вы друзьями станете… Чего не поладили?
Ромку внезапно заинтересовал покоробившийся под ногами линолеум. Потому-то он и ответил не сразу:
— Это нынче утром? Мы просто… просто уточняли одно дело.
— Понятно, — протянул Саша и весело подмигнул. — Я тоже… когда в твоем возрасте был… тоже частенько уточнял с ребятами разные дела.
— А вы думаете… думаете, я его забоялся? Ничуть даже. Видел я таковских! Если я захочу — р-раз, два, и Аркашка носом землю пашет!
За спиной что-то скрипнуло. Глянул Ромка вниз, а в дверях у трапа — крючковатая косичка с изумрудно-зеленым бантом. Этого еще не хватало! Ну и Пузикова, ну
— Доброе утро!
Пропищала и толкнула Ромку, чтобы поближе к Саше встать.
— Не лезь! — Ромка толкнул Пузикову острым локтем. — Чего тут мешаешься?
— Так уж и помешала? Учти, пожалуйста, я не к тебе пришла. Понятно?
Ромка промолчал, а Саша миролюбиво сказал, не отрывая взгляда от смотрового окна:
— Вера, а ты не видела Аркадия?.. На корме, говоришь, он? Ну-ка сбегай за ним. Чего это он отрывается от масс?
Глава седьмая
„Атаманова трубка“
«Москвич» шел вдоль правого Жигулевского берега. Здесь, позади плотины, перегородившей Волгу, вода поднялась особенно высоко. Долговязые осокори, раньше лепившиеся у подножия гор, теперь купались в море. Из воды торчали их непомерно огромные, лохматые головы — будто уродливые головы карликов.
А вот уютный заливчик. Здесь когда-то веселила глаз полянка, поражавшая своей изумрудной былинной травушкой-муравушкой.
Чуть подальше в море клином врезался скалистый замшелый уступ. Но что это? Откуда на скале появился снег? Да, да, большой пласт свежего и такого искристого снега! Вот катер приблизился к скале. Где же снег? Видимо, как-то весной в шторм гору подмыло, и от нее отвалилась многопудовая глыба, обнажив скрываемую веками пористую известняковую породу. И стоило «Москвичу» удалиться от этой скалы, как ее первозданная стыдливая нагота снова замерещилась знобящим снежным пятном.
Немного погодя взору открылся просторный овраг, до того таившийся за нависшим под морской бездной неприступным утесом.
По оврагу змеилась проселочная дорога, еще не успевшая заглохнуть в кустистом пырее. Глубокие ее колеи сбегали с пригорка к морю и скрывались под водой. Совсем-совсем недавно, всего несколько годков назад, эта дорога тянулась к заливным пойменным лугам, и по ней в росные гулкие сумерки скакали в ночное на колхозных лошадках шустрые мальцы. А по осени по той же торной дороге в деревни степенно тянулись, тяжко поскрипывая, ребристые фуры с возами душистого сена, чуть ли не щекотавшими луну своими колючими камилавками. Но и здесь уже ничего не осталось от похороненных под водой тучных лугов, разве что вот эта так внезапно обрывавшаяся дорога.
По-прежнему голубела тишина. Великаны Жигули в островерхих, заломленных набекрень мохнатых шапках, тесно вставши в ряд, богатырское плечо к богатырскому плечу, точно удалые молодцы-разбойнички, засмотрелись в светлое, без изъяна, морское необъятное зеркало.
Катер проходил над бездонными омутами, и это как-то непередаваемо ощущала настороженная и в то же время замирающая от восторга душа. А по морю нет-нет да и пробежит упругая зыбь, словно смутная тень от парящей в поднебесье невидимой птицы. И судно вдруг так и тряхнет, так и вздыбит. Это новое море дает о себе знать: в штормовую погоду с ним шутки плохи.