Беглец (худ. А.Ритов)
Шрифт:
— Тетка, зачем они такие? — спросил Пашка у сиделки.
— У них, парнишка, оспа. Вернувшись к себе в палату, Пашка сел на кровать и стал дожидаться доктора, чтобы итти с ним ловить чижей или ехать на ярмарку. Но доктор не шел. дверях соседней палаты мелькнул не надолго фельдшер. Он нагнулся к тому больному, которого на голове лежал мешок со льдом, крикнул:
— Михайло!
Спавший Михайло шевельнулся.
Фельдшер махнул рукой и ушел. В ожидании доктора Пашка осматривал своего соседа-старика. Старик, не переставая, кашлял и плевал кружку; кашель у него был протяжный, скрипучий. Пашке понравилась одна особенность старика: когда он, кашляя, вдыхал в себя воз дух, то в груди его что-то свистело и пело на разные голоса.
— Дед, что это у тебя свистит? — спросил Пашка. Старик ничего не ответил. Пашка подождал немного и спросил:
— Дед, а где лисица
— Какая лисица?
— Живая.
— Где ж ей быть? В лесу!
Прошло много времени, но доктор все еще не являлся. Сиделка принесла чай и
— Понесем кроватью, аль так? — спросила одна из них. — Так. Не пройдешь кроватью. Эка, помер не вовремя, царство небесное! Один взял Михаилу за плечи, другой — за ноги, и приподняли: руки Михаилы и полы его халата слабо повисли в воздухе. Третий — это был мужик, похожий на бабу — закрестился, и все трое, беспорядочно стуча ногами и ступая на полы Михаилы, пошли из палаты. груди спавшего старика раздавались свист разноголосое пение. Пашка прислушался взглянул на темные окна и ужасе вскочил с кровати.
— Ма-а-ма! — простонал он басом. И, не дожидаясь ответа, он бросился соседнюю палату.
Тут свет лампадки ночника еле-еле прояснял потемки; больные, потревоженные смертью Михаилы, сидели на своих кроватях; мешаясь тенями, всклоченные, они представлялись шире, выше ростом и, казалось, становились все больше и больше; на крайней кровати углу, где было темнее, сидел мужик и кивал головой и рукой.
Пашка, не разбирая дверей, бросился палату оспенных, оттуда коридор, из коридора влетел большую комнату, где лежали сидели на кроватях чудовища длинными волосами со старушечьими лицами. Пробе жав через женское отделение, он опять очутился коридоре, увидел перила знакомой лестницы и побежал вниз. Тут он узнал приемную, которой сидел утром, и стал искать выходной двери. Задвижка щелкнула, пахнул холодный ветер, и Пашка, спотыкаясь, выбежал на двор. него была одна мысль — бежать и бежать! Дороги он не знал, но был уверен, что если побежит, то непременно очутится дома, у матери. Ночь была пасмурная, но за облаками светила луна. Пашка побежал от крыльца прямо вперед, обогнул сарай наткнулся на густые кусты; постояв немного и подумав, бросился назад к больнице, обежал ее и опять остановился нерешимости: за больничным корпусом белели могильные кресты.
— Ма-амка! — закричал он и бросился назад. Пробегая мимо темных, суровых строений, он увидел одно освещенное окно. Яркое красное пятно в потемках казалось страшным, Пашка, обезумевший от страха, не знавший, куда бежать, повернул к нему. Рядом с окном было крыльцо со ступенями и парадная дверь белой дощечкой; Пашка взбежал на ступени, взглянул окно, и острая, захватывающая радость вдруг овладела им. В окно он увидел веселого, покладистого доктора, который сидел за столом и читал книгу. Смеясь от счастья, Пашка протянул знакомому лицу руки, хотел крикнуть, но неведомая сила сжала его дыхание, ударила по ногам; он покачнулся без чувств повалился на ступени. Когда он пришел себя, было уже светло, очень знакомый голос, обещавший вчера ярмарку, чижей и лисицу, говорил возле него: — Ну, и дурак, Пашка! Разве не дурак? Бить бы тебя, да некому.
ВАНЬКА
Ванька Жуков, девятилетний мальчик, отданный три месяца тому назад в ученье к сапожнику Аляхину, ночь под рождество не ло- жился спать. Дождавшись, когда хозяева подмастерья ушли заутрене, он достал из хозяйского шкапа пузырек с чернилами, ручку с заржавленным пером и, разложив перед со бой измятый лист бумаги, стал писать. Прежде чем вывести первую букву, он несколько раз пугливо оглянулся на двери и окна, покосился на темный образ, по обе стороны которого тянулись полки с колодками, и прерывисто вздохнул. Бумага лежала на скамье, сам он стоял перед скамьей на коленях.
«Милый дедушка, Константин Макарыч! — писал он. — И пишу тебе письмо. Поздравляю вас с рождеством и желаю тебе всего от го спода бога. Нету меня ни отца, ни маменьки, только ты у меня один остался». Ванька перевел глаза на темное окно, ко тором мелькало отражение его свечки, и живо вообразил себе своего деда Константина Макарыча, служащего ночным сторожем у господ Живаревых. Это маленький, тощенький, на необыкновенно юркий подвижной старикашка, лет шестидесяти пяти, вечно смею щимся лицом пьяными глазами. Днем он спит в людской кухне или балагурит с кухарками, ночью же, окутанный просторный тулуп,
За ним, опустив головы, шагают старая Каштанка кобелек Вьюн, прозванный так за свой черный цвет и тело, длинное, как у ласки. Этот Вьюн необыкновенно почтителен и ласков, одинаково умильно смотрит как на своих, так и на чужих, но кредитом пользуется. Под его почтительностью и смирением скрывается самое иезуитское ехидство. Никто лучше его не умеет вовремя подкрасться и цапнуть за ногу, забраться ледник или украсть мужика курицу. Ему уж не раз отбивали задние ноги, раза два его вешали, каждую неделю пороли до полусмерти, но он всегда оживал. Теперь, наверно, дед стоит ворот, щурит глаза на ярко-красные окна деревенской церкви и, притопывая валенками, балагурит с двор ней. Колотушка его подвязана поясу. Он всплескивает руками, пожимается от холода старчески хихикая, щиплет то горничную, то кухарку.
— Табачку нешто нам понюхать? — говорит он, подставляя бабам свою табакерку. Бабы нюхают и чихают. Дед приходит не описанный восторг, заливается веселым смехом и кричит: Отдирай, примерзло! Дают понюхать табаку собакам. Каштанка чихает, крутит мордой и, обиженная, отходит в сторону. Вьюн же из почтительности чихает вертит хвостом. А погода великолепная. Воздух тих, прозрачен свеж. Ночь темна, но видно всю деревню с ее белыми кры- шами и струйками дыма, идущими из труб, деревья, посеребренные инеем, сугробы. Все небо усыпано весело мигающими звездами, Млечный путь вырисовывается так ясно, как будто его перед праздником помыли и потер ли снегом ...
Ванька вздохнул, обмокнул перо и продолжал писать:
«А вчерась мне была выволочка. Хозяин выволок меня за волосья на двор и отчесал шпандырем за то, что я качал ихнего ребятенка в люльке и по нечаянности заснул. А на неделе хозяйка велела мне почистить селедку, а я начал с хвоста, а она взяла селедку и ейной мордой начала меня в харю тыкать. Под - мастерья надо мной насмехаются, посылают в кабак за водкой и велят красть у хозяев огурцы, а хозяин бьет чем попадя. еды нету никакой. Утром дают хлеба, в обед каши и к вечеру тоже хлеба, а чтоб чаю или щей, то хозяева сами трескают. А спать мне велят сенях, а когда ребятенок ихний плачет, вовсе не сплю, а качаю люльку. Милый дедушка, сделай божецкую милость, возьми меня отсюда домой, на деревню, нету никакой моей возможности Кланяюсь тебе в ножки и буду вечно бога молить, увези меня отсюда, а то помру...» Ванька покривил рот, потер своим черным кулаком глаза всхлипнул. «Я буду тебе табак тереть, — продолжал он, — богу молиться, а если что, то секи меня, как Сидорову козу. А ежели думаешь, должности мне нету, то Христа ради попрошусь приказчику сапоги чистить али заместо Федьки подпаски пойду. Дедушка милый, нету никакой возможности, просто смерть одна. Хотел было пешком на деревню бежать, да сапогов нету, морозу боюсь. А когда вырасту большой, то за это самое буду тебя кормить и обиду никому не дам, а помрешь, стану за упокой души молить, все равно как за мамку Пелагею. «А Москва город большой. Дома все господские и лошадей много, а овец нету и собаки не злые. Со звездой тут ребята не ходят и на клирос петь никого не пущают, а раз видал одной лавке, на окне крючки продаются прямо с леской и на всякую рыбу, очень стою- щие, даже такой есть один крючок, что пудового сома удержит. И видал которые лавки, где ружья всякие на манер бариновых, так что небось рублей сто кажное ... А мясных лав как и тетерева, и рябцы, зайцы, а в котором месте их стреляют, про то сидельцы не ска- зывают. «Милый дедушка, когда господ будет елка с гостинцами, возьми мне золоченый орех и зеленый сундучок спрячь. Попроси у ба рышни Ольги Игнатьевны, скажи, для Ваньки». Ванька судорожно вздохнул опять уста вился на окно. Он вспомнил, что за елкой для господ всегда ходил лес дед и брал собою внука. Веселое было время! И дед крякал, мороз крякал, а глядя на них, и Ванька крякал. Бывало, прежде чем вырубить елку, дед выку- ривает трубку, долго нюхает табак, посмеивается над озябшим Ванюшкой Молодые елки, окутанные инеем, стоят неподвижно ждут, которой из них помирать. Откуда ни возьмись, по сугробам летит стрелой заяц Дед не может, чтоб не крикнуть: — Держи, держи... держи! Ах, куцый дья вол! Срубленную елку дед тащил господский дом, а там принимались убирать ее Больше всех хлопотала барышня Ольга Игнатьевна, любимица Ваньки. Когда еще была жива Ванькина мать Пелагея и служила господ в горничных. Ольга Игнатьевна кормила Ваньку леденцами от нечего делать выучила его читать, писать, считать до ста и даже танцевать кадриль. Когда же Пелагея умерла, сиротку Ваньку спровадили людскую кухню деду, а из кухни в Москву, к сапожнику Аляхину «Приезжай, милый дедушка, — продолжал Ванька, — Христом богом тебя молю, возьми меня отсюда. Пожалей ты меня, сироту несчастную, то меня все колотят, и кушать страсть хочется, скука такая, что сказать нельзя, все плачу. намедни хозяин колодкой по голове ударил, так что упал и насилу очухался. Пропащая моя жизнь, хуже собаки всякой ... А еще кланяюсь Алене, кривому Егорке и кучеру, гармонию мою никому не отдавай. Остаюсь твой внук Иван Жуков, милый дедушка, приезжай». Ванька свернул вчетверо исписанный лист вложил его в конверт, купленный накануне за копейку Подумав немного, он обмокнул перо и написал адрес: