Бегство
Шрифт:
Актерам аплодировали с необыкновенным подъемом и восторгом. По окончании первого действия капельдинеры торжественно внесли на сцену крошечный венок, еще какие-то тощие букетики. Вид этих цветов был так жалок, и так жалка была вся зала, что видавшая виды французская артистка, прижимая к груди букет, вдруг на сцене заплакала, искренно, навзрыд, — едва ли не первый раз в жизни.
— Вы знаете, господа, — сказал в ложе князь Горенский, — у них в буфете есть рокфор! Как, почему, какими судьбами, не понимаю, но у них в буфете есть рокфор! И недорого: три рубля бутерброд. Право, это непостижимо и превышает меру понимания человеческого ума. В этом рокфоре есть что-то
— А я думал, сэр, — лениво отозвался Нещеретов, — я думал, для вас дело не в рокфоре, а в том, чтоб довести страну до Учредительного Собрания… Вот, вот, тоже сорвался в буфет, — добавил он, показывая глазами на выходившего из ложи Брауна. — Эх вы, рокфорофилы!
— Как вам угодно, друзья мои, — говорила, смеясь, Муся в противоположной ложе бенуара, внимательно осматривая себя в зеркало пудреницы. «Нет, не блестит нос…» — Как вам угодно, а этот человек меня волнует.
— Кто? Нещеретов?
— Что ты, Муся! — начала Тамара Матвеевна, которую, ввиду торжественного спектакля, тоже взяли в театр. — Что ты, он такой неотесанный и неинтеллигентный!
Лицо Тамары Матвеевны выразило отвращение от неотесанности и неинтеллигентности Нещеретова. Муся с досадой повела бровями и спрятала пудреницу в сумку.
— Разумеется, Браун, а не Нещеретов… Положительно, этой мой грех.
— Почему? Почему? — спрашивала Сонечка.
— Я и сама не знаю, почему… Хорошо играет Полетт Пакс, правда?
— Какое старье! Нет, какое старье, какой хлам! — проникновенно говорил Березин (не знавший ни слова по-французски). — Да, если хотите, это забавно, но мертво, Боже, как мертво!
— Мертво, конечно, — согласилась Муся. — Да ведь к этому искусству и требованья другие: мило, просто, вот и все.
— Мило, просто, — укоризненно повторил Березин. — Но искусство, поймите же, по самой своей природе не мило и не просто, по крайней мере для тех, для кого оно отнюдь
не приятный отдых, не послеобеденная забава, а великий труд, подвижничество, весь смысл жизни. А это, это зовите, как хотите, только умоляю вас, не называйте это искусством!
— Ах, все-таки французские пьесы бывают такие остроумные, — робко оглядываясь на Мусю, сказала Тамара Матвеевна. — Я помню, мы с Семеном Исидоровичем в Париже прямо хохотали до упада…
— Не знаю, меня Мейерхольд в последнее время утомляет, — перебила ее Муся, рассматривая зал в бинокль. — Скорее неореализм, искания Таирова, я думаю, будущее принадлежит этому. — Муся, как всегда, говорила первое, что ей приходило в голову.
— Мейерхольд сам по себе, Таиров сам по себе, и я, если разрешите, тоже сам по себе, — склонив голову набок, сказал Березин. — Заметьте, я нисколько не ревнив и охотно отдаю кесарево кесарю… В прошлом я отдаю должное даже заслугам старика, — с легкой снисходительной улыбкой произнес он (под стариком разумелся Станиславский, Муся тотчас это поняла и улыбнулась так же ласково-снисходительно). Да, конечно, Мейерхольд сделал очень много. Я не все принимаю в арлекинаде, в возвращении к принципам Commedia dell’ Arte [19] , в теории масок, здесь я о многом готов спорить и спорить до последнего издыхания. Но когда — помните? — китайские мальчики бросали в зал апельсины, я чувствовал, как у меня по спине пробегает та знакомая магическая дрожь волненья, которую я всегда чувствую при высоких достижениях истинного, большого искусства; да, признаю, признаю, оргическая фантастика никем не была выявлена с большею жутью… Я ценю и заслуги неореалистов, синтетического театра с его магией освобожденного актерского тела. Очень, очень верю в трехмерное пространство, многого жду от кривых плоскостей, особенно от конических наклонов, все это так, но ведь это только эпизод в грандиозной революции театра!.. Пусть крупный, пусть значительный, но эпизод!
19
Комедия масок (ит.)
— Я знаю вашу собственную теорию сцены, как кристалла-тетраэдра, — поспешно сказала Муся.
— Сергей Сергеевич надеется в будущем применить ее в кинематографе, — вставила, покраснев, Сонечка.
— Ах, это замечательная теория! — сказала с жаром Тамара Матвеевна. — Хоть я, конечно, не знаток, но… Вот идет Александр Михайлович, верно, к нам…
Браун пересекал зал по центральному проходу. Тамара Матвеевна издали улыбалась ему самой приветливой своей улыбкой. Он холодно поклонился и, отвернувшись, прошел мимо их ложи в коридор.
— Нет, какой нахал! — восторженно сказала Муся.
«К оружию, товарищи! Смертельная опасность нависла над всеми завоеваниями революции со стороны обнаглевшего германского империализма. Варвары немцы готовы затоптать драгоценные свежие ростки русской молодой свободы. Своим продвижением вперед, после согласия со стороны советской власти на мир, они готовятся похоронить русскую революцию и надолго лишить всех вольных сынов революционной России надежды на светлое счастливое будущее. Чувствуя сердцем гражданина весь этот страшно-опасный момент для страны, горячо ценя блага свободы и сознавая, что сейчас дорог каждый человек в рядах бойцов и защитников социализма…»
— Ничего, не волнуйтесь, они приглашают в тир, — негромко сказал кто-то. Браун вздрогнул и оглянулся. Седобородый человек стоял у афиши. Браун смотрел на него с изумлением.
— Да, это я… По голосу узнали? — улыбаясь, спросил Федосьев. — Надеюсь, по лицу узнать невозможно?
— Нелегко… Какими судьбами?
— Самыми обыкновенными революционными судьбами.
— Так вы в Петербурге?
— И не выезжал никуда. Хотите пройти в буфет? За мной слежки нет, а антракт длинный.
— Очень рад.
— Чаю выпьем… Хорошая вещь стенная газета… Да, это они в тир зовут, — повторил Федосьев, показывая с усмешкой на другую афишу. В ней говорилось:
«Каждый рабочий, каждая работница, каждый крестьянин и каждая крестьянка должны уметь стрелять.
Из винтовки, из револьвера, из пулемета.
Все на курсы обучения военному делу!
Все к тирам стрельбы из винтовок и пулеметов!
Все к оружию!»
— Вот, должно быть, паника в главной квартире Гинденбурга, — сказал Федосьев.
— …Да, но еще вопрос, искусство ли это, Сергей Сергеевич?
— Я ставлю вопрос не в таком разрезе. Все зависит от того, в чьих руках будет кинематограф. Дайте его истинным художникам и, ручаюсь вам, он ударит по струнам с неведомою силой. Надо же наконец понять, что актер есть актер! И что режиссер есть режиссер! Они по меньшей мере такие же творцы, как автор. Дайте им коснуться магии художественного создания, и они воспрянут, как Антей, соприкоснувшийся с матерью-землею. Дайте творческую свободу режиссеру, — я разумею режиссера настоящего, режиссера милостью Божьей, — и он этой свободой, как Архимедовым рычагом, зажжет великий пламень в мире! Надо бросить в печь весь этот хлам и дребедень, которыми теперь кинематографы развращают малых сих… Если хотите, дело даже не в том, что именно ставить, — поспешно сказал он, взглянув искоса на Сонечку. — Разумеется, я предпочел бы Шекспира, Данте или столь милого сердцу моему Ибсена, но, если нужно, я готов ставить и другое, лишь бы моей творческой воле был предоставлен должный простор… Я готов даже на первое время идти на компромиссы: можно возвести в перл создания мелодраму, рассчитанную на пусть наивный, пусть неискушенный, но и здоровый, крепкий, мужественный вкус народных масс, живительная роль которых будет теперь все расти в новом творческом театре… Однако… Сейчас меня мучит один художественный замысел: «Еду ли ночью по улице темной…»