Бегущая строка памяти
Шрифт:
Вот так и с Ларисой: «железный характер», «волевая женщина» — это клише. На самом деле бывало разное.
Она поздно забеременела и очень хотела оставить ребенка, но у нее была травма позвоночника. Тем не менее она все это выдержала и родила. И теперь ее нет, но остался сын.
Ее гибель тоже закручена в ее судьбу и силу ее воли. Она начала снимать новый фильм — «Матера». Выезжать на выбор натуры надо было очень рано. А до этого у кого-то из группы был день рождения, и они просили Ларису выехать позже. «Нет. Раз назначено — надо». И они выехали. Шофер заснул. Милиционер видел, как мчалась по параболе «Волга», в которой все спали, он хотел ее остановить, но не успел. «И, — рассказывал
«Прощание с Матерой», которое доделывал Элем Климов, интересно по материалу, и там интересен Петренко, но по мироощущению фильм получился мягче, чем у Ларисы, потому что Лариса сделала бы абсолютную трагедию. С таким трагическим мироощущением я женщин не встречала.
…В своих актеров она влюблялась, причем одинаково — и в мужчин, и в женщин. Во время «Ты и я» для нее никого не существовало, кроме меня, Дьячкова и Визбора. Никого. Она гримировала Визбора, совершенно влюбленно на него глядя. Я снималась в ее пальто, она ходила в моем — мы жили коммуной.
Когда кончились съемки, мы иногда где-то встречались, но она не общалась больше ни с Визбором, ни с Дьячковым — они перестали для нее существовать.
Человеку с трагическим мироощущением жить трудно. Я не знаю, когда это появилось у Ларисы. Может быть, она с этим родилась, а талант ее вел все глубже и глубже.
Недаром Муза трагедии — женщина. Голос трагедии — женский. «Голос колоссального неблагополучия» — как писал Бродский о Цветаевой.
Может быть, потому, что женщины более чутки к этическим нарушениям. Не знаю… Их этические оценки более целомудренны и прямолинейны.
Принимать трагедию как жизненный урок, учиться на нем не делать впредь ошибок. Или: принимать катастрофы как неизбежный ход исторического развития, принимать жизнь во всех проявлениях. Но — становиться после катастрофы другим человеком. Чище. В этом, по-моему, смысл трагедии.
Работать с такими людьми, как Лариса Шепитько — талантливыми, целеустремленными, — одно наслаждение. Но общаться в быту…
Как прекрасно кто-то из современников сказал о Мандельштаме: Мандельштам считал себя трагическим поэтом (что не подлежит сомнению), но если приходили друзья и приносили вино и закуску, он моментально об этом забывал…
Я, к счастью, застала еще это «старое» поколение. Они умели ценить «первую реальность». Это не значит, что они были эпикурейцами, но посидеть в компании за дружеским столом, поговорить, посмеяться — даже в «самые невегетарианские» времена — они любили. А я любила бывать с ними, хотя по характеру я совершенно другого склада человек. У меня, словами Тютчева, «нет дня, чтоб душа не ныла!».
ЯЛТИНСКИЕ ВОСПОМИНАНИЯ
Было время, когда в Ялте весной в Доме творчества литераторов — в старом доме с колоннами — собирались знаменитости: Шкловский, Ермолинский, Фазиль Искандер, Аксенов, Каверин, Арбузов…
Этот двухэтажный дом стоял на холме, подальше от моря, и там не так сыро, что для моих легких важно. Туда трудно было попасть, и мне каждый раз приходилось обменивать свою путевку в Дом актера, стоящий на берегу моря, на путевку в Дом литераторов и еще дарить французские духи той женщине, которая это оформляла. Из «пришлых» там были только я и жены литераторов, если их можно назвать пришлыми, — настоящими хозяйками в Доме были как раз они.
Если откровенно, я брала эту путевку не потому, что боялась сырости, а из-за уникальной атмосферы, царившей в доме. Атмосфера была доброжелательная, несуетная и очень радостная — все очень радовались жизни. Хотя дом был совершенно без бытовых удобств — только два душа на этаже и два туалета. В длинном коридоре — много-много комнат. Некоторые с балконом, с которого виден парк, Ялта внизу и море…
Около дома на лавочках всегда собирались перед обедом и перед ужином писатели, рассказывали истории, анекдоты, раздавался постоянный смех.
Я вообще человек застенчивый, никогда не подхожу к малознакомым компаниям, а тут я всегда крутиласъ, потому что там были люди, которые ко мне хорошо относились, и среди них — Вениамин Александрович Каверин, дядя Веня — как мы его звали между собой.
До обеда в доме и вокруг была тишина — писатели работали. Каждый потом хвастался, сколько страниц «накатал». Обычная утренняя норма была 1–2 страницы. Арбузов говорил, что написал восемь страниц, кто-то — три, кто-то — шесть, но больше всех всегда писал Арбузов.
А после обеда — святое время: кто спал, кто спускался к морю, а мы с Вениамином Александровичем быстренько скатывались вниз и шли по берегу моря пешком в Гурзуф через можжевеловую реликтовую рощу, через виноградники. Там садились на катер и катером возвращались в Ялту и подымались на свой холм. Надо было идти по берегу моря, там — валуны, и вот его легкая фигурка прыг-прыг по камушкам, а я за ним. И так почти каждый день.
В Гурзуф по берегу я ходила с Кавериным, а на Царскую тропу, до Ласточкиного гнезда или до Караголя — с Алексеем Николаевичем Арбузовым. Это очень большие расстояния, поэтому обратно мы или брали такси, или сидели и отдыхали в кафе и опять возвращались пешком.
Весной на Царской тропе цветет крымская сосна, и самое высшее наслаждение — стать под эту сосну, чтобы кто-нибудь ее тряс. Я помню, мы с Арбузовым стояли и дышали этой пыльцой, а потом друг на друга смотрели и хохотали: лица были желтые и сразу не отмывались.
Арбузов тогда бросал курить, и у него все карманы были забиты взлетными леденцами, которые давали в самолете. Купить эти леденцы было нельзя, поэтому мы у него их «выцыганивали». Тут он властвовал над нами — надо было или что-то ему сделать, или купить внизу на набережной бокал шампанского за рубль.
Часто мы ходили гулять вчетвером: Миша Коршунов, его жена Вика, Алексей Николаич и я. Складывались по рублю и в конце путешествия на набережной выпивали по бокалу шампанского. Но иногда общих денег не хватало, и тогда Алексей Николаич «продавал» нам леденцы. Эти леденцы нужны были для нашего любимца — Кабанчика. У нас была еще одна прогулка: брать такси и ехать на Грушевую поляну. Там — запретная зона и царские угодья, где в свое время охотились и Хрущев, и Брежнев. И вот на Грушевой поляне, перед охотничьими угодьями был маленький зоопарк. В довольно тесных клетках сидели медведи, орлы, кабаны и олени. И вот один кабан — Кабанчик, как мы его прозвали — очень любил сосать взлетные конфетки. Я первый раз видела у животного мимику наслаждения. Он брал конфету в рот, сосал, замирая в наслаждении, закрыв свои белесые ресницы, потом опять быстро-быстро сосал, потом опять замирал и закрывал свои белесые ресницы… В общем, леденцы мы выменивали для этого Кабанчика. И каждый год мы ждали, что вернемся к своим зверям. Однажды приехали — Кабанчика нашего нет, и егерь нам сказал, что его пришлось зарезать, потому что он прорыл нору в соседнюю клетку и съел там барсука. Это была трагедия для всего Дома. Белла Ахмадулина каждый раз повторяла своим напевным голосом: «Кабанчик! Кабанчик! Убили Кабанчика!»…