Бегущие по мирам
Шрифт:
На другой же день она покинула дом. Снялась с хлебного места, где доживала в почете свои дни. Просто встала до зари, связала в узелок пожитки и, не сказавшись никому, вышла в боковую калитку. И куда старую понесло? Совсем из ума выжила, порешили слуги.
Однако ж и они замечали странные, пугающие вещи.
У барчонка не порхали над колыбелькой бабочки. Ловко нарезав бабочек из цветной бумаги, нянька пускала их кружить над младенчиком, но они не кружили – опадали сразу же, как мертвые листья, сыпались на вышитое шелками одеяльце, на стиснутые кулачки и вечно насупленное, готовое к реву личико ребенка. Нянька сердилась на докуку. Младенец неотступно требовал внимания, ни мгновения не желая занимать себя сам. Такой же беспокойный, требовательный был у него взгляд. Глаза равнодушно скользили по вещам, ни на чем не останавливаясь, ничем не зачаровываясь, словно ребенок ни видел в вещах души, не слышал их разговора. А ведь дети видят
У подросшего Боруна не плясали соломенные куколки. Он уже вошел в какой-никакой разум, понимал, что с ним что-то не так, да и видел уже, как играют другие дети – простые, в обноски одетые дети конюхов, швей, слуг. У тех, голопятых, крикливых, совершенно неотесанных, дамы-лучинки с бутонными головками и юбками из пышных садовых цветов ходили друг к другу в гости, лаяли слепленные из глины кособокие собачки, солдаты-щепочки потешно схватывались друг с другом в нешуточных поединках. Борун смотрел и бесился от бессилия. Для него все это были просто отломанные цветочные головки, просто щепки, просто комочки глины. Он не мог подчинить их, не мог заставить служить себе. И он, визжа и рыдая, кидался на оборвышей, объединенных общей тайной, вступивших в сговор с вещами и друг другом против него, Боруна, не простого, а особенного мальчика, самого красивого, богатого, долгожданного. Лучшего. Мать, бабка, даже отец, вообще-то равнодушный ко всему, кроме денег и славы собственного имени – но давно крошкой сыном прирученный, – вставали стеной между ненаглядной кровинушкой и остальным миром.
Гнусным служанкиным детям доставались затрещины, летели в костер нехитрые игрушки под горький рев малышни, тут же готовой утешиться очередной находкой: лоскутком, бумажным обрывком, деревянной чурочкой – любым пустяком. А для Боруна заказывали не игрушки – шедевры. Настоящие маленькие крепости и дворцы, солдат в форме, воссозданной до последней детальки, крохотные позолоченные кареты, в которые можно было запрячь оклеенных замшей лошадей. Борун сидел в огромной игровой комнате на полу, забросанном в три слоя ценными коврами и шкурами – от сквозняков, и упорно передвигал, перекладывал дорогие хрупкие вещи, открывал и закрывал крохотные дверцы и ставенки, прилаживал на спины замшевым скакунам кавалеров, несуразно топырящих жесткие ноги. Вещи оставались просто вещами – дорогими, красивыми, мертвыми. И ребенок, пытаясь с мясом выдрать из них сокровенную тайну, добраться-таки до пресловутой «души», о которой все толковала дура-нянька, разломал не одно чудо миниатюрного ремесла. Конечно, все враки, не было там ничего. Дерево было, гладко отполированное, плотное, железо было, кожа, золото, парча.
Души не было. Борун понял, что люди и вещи врут – пытаются казаться сложнее и таинственнее себя самих. Наверное, чтобы стоить дороже. У него были самые дорогие вещи во всем квартале, и он не постигал, почему иные голодранцы со своими тряпочками-чурочками посматривают на него с унизительной жалостью. Он выходил во двор с особенно красивой и сложной игрушкой, устраивался на видном месте, делано равнодушный к тому, что творится вокруг. И публика собиралась – обязательно собиралась! Чужие дети забывали об общей тайне, пожирая глазами прекрасную вещь в руках барчонка, зачаровываясь не какой-то там «душой», а настоящим блеском золота, отливом алого лака. На иных лицах проступала зависть, и Борун примечал, пока не зная, чем ему это может пригодиться.
Борун хотел быть богатым. И не просто – просто богатым он был и так, от рождения, – а очень богатым. Раз уж он не такой, как все, раз отличается от людского стада, то пусть его главное отличие будет в богатстве.
А еще деньги дают власть. Вожделенную власть над людьми и вещами, над теми, кто предал его, кто против него ополчился. Он уже не мог попросту пользоваться вещами, как пользуются все, от короля до распоследнего раба. Он мечтал овладеть ими, подчинить себе, пригнуть. Заставить себе служить. Его разум жаждал мести – он звал это справедливостью.
Жажда справедливости неимоверно обострилась в тот день, когда (лет пять ему было) Борун понял, что никакими силами, ни за какие деньги не сможет стать пожарным. Заклинатели огня, в замечательной пунцовой форме, расшитой золотыми языками пламени, верхом – вот именно, не в повозке, а верхом! – на отборных злых чертокрылах вороной масти, казались ему небожителями. Они были молодые, смуглые, словно прокоптившиеся на службе, отчего еще ослепительней сверкали их улыбки в ответ на приветственные выкрики толпы. Боруну их жизнь представлялась непрерывной схваткой с огнем, опасной и героической. По малолетству он не знал, что настоящее мастерство для заклинателя огня – вообще не дать пожару начаться. Почувствовать готовность огня к бунту, прибыть на место и договориться с ним еще до того, как затлеет первая тряпица от оброненного глупой бабой уголька, первая выпавшая из очага головешка, – вот их будни.
А Борун не чувствовал огня. Он даже свечку не мог зажечь, светильник затеплить, чтобы почитать перед сном. Даже прохладный живой огонь, наполняющий тельца светлячков, был ему неподвластен, а он столько раз видел, как нищенки с грязными ногами красуются в подобии венка из вьющихся вокруг головы светляков. Пока он был несмышленышем, легко было мечтать о том, как вырастет, как в одночасье станет сильным магом – самым сильным на свете – и вступит в гильдию пожарных. А самым сильным-то и не нужно было становиться! В заклинатели огня шли маги не самого высокого разбора, не такое уж сложное это дело. Любого, кто готов к работе в неурочные часы за скромный кус, выучить можно.
Только не Боруна.
Это был удар. Борун колотился об пол в истерике, выкрикивая страшные, невозможные слова в адрес родителей и себя самого. Потом долго и изобретательно казнил своих игрушечных пожарных – дорогие были игрушки, каждая со своим лицом, и костюмы из настоящей ткани. После этого пятилетний Борун принял взрослое решение: больше ничто никогда не причинит ему такого горя. Так лопнула последняя из его обычных человеческих привязанностей – к младенческой мечте. Он решил, что купит их всех, даже пожарных, полубогов своего детства. И тогда что такое будет их дар, раз все они, с потрохами и с даром, будут принадлежать ему!
С того самого дня он знал про себя все. Объяснить не мог, просто знал – куда раньше взрослых, цеплявшихся за утешительные иллюзии, упорно не желавших принять невообразимую, но очевидную правду. Родители дарили ему книги, покупали за сумасшедшие деньги, заказывали купцам-чужестранцам. Всё чаяли наткнуться-таки на «хорошую», которая откроется их мальчику. Книги были роскошные, в переплетах, обтянутых бархатом, со страницами тончайшей кожи, чудесно выделанной, а то и бесценной заморской бумаги – глянцево-белой, плотной, только королевские указы на такой писать. Но страницы, сколько ни пялился на них Борун, так и оставались девственно-чистыми. А у няньки-то – Борун сам видел, – едва приоткроет, тотчас начинала течь по белому черная вязь, будто вышивка по шелковой салфетке. Текла и текла со страницы на страницу словами сказок, журча песенками отважных воинов и скромными речами прекрасных дев, свиваясь в киноварные буквицы зачинов.
Поскольку к Боруну сказки не шли, нянька читала ему вслух на разные голоса, то и дело ахая или причитая своим собственным – переживала, дура, за героев. Будто не понимала, что все это пустые выдумки, враки. Захлопнешь книгу – и где они, воины и красавицы? Нету их, одни только белые листы. Борун угрюмо слушал, размышляя про себя о тех временах, когда станет очень богатым. А в один прекрасный день нянька, открыв книгу, не увидела в ней привычного буквенного узорочья. Везде, на всех страницах, царил простой рубленый шрифт, облекающий собою слова трактатов «О деньгах», «О приумножении богатства» и других столь же поучительных сочинений. Сказки наотрез отказались являться к Боруну – даже через няньку. Та, дубина докучная, отчего-то огорчилась ужасно. Гладила «бедное дитятко» по головке, бормотала глупые утешения, и глаза ее – выцветшие, как заношенная юбка, глаза состарившейся в чужих людях сельской дуры – сочились слезами. Борун брезгливо уворачивался от ласк, усаживался подальше и сосредоточенно слушал, как нянька читает трактаты, запинаясь на мудреных словах. Понимал он немногим больше старухи, и все отчего-то казалось, что виной тому слезливый нянькин голос, ее бесконечные запинки. С приближением своего очередного Дня наделения именем он явился к отцу и жестко потребовал: няньку прогнать, ему же нанять дельного учителя, чтоб выучил читать и всяким прочим нужным вещам. И впредь дарить не малышовые, а нормальные, полезные книги.