Белая голубка и каменная баба (Ирина и Марья Годуновы)
Шрифт:
Когда в палатах государевых гремел мощный глас Симеона Полоцкого, Федор оживал, Сильвестр трепетал от восторга, а ближние царевы бояре испуганно взирали из-под своих тафей [20] на разошедшегося архиерея, чая одного: оказаться от него как можно дальше. И только царевна Софья желала быть к Симеону как можно ближе. Она, словно растение, лишенное воды, впитывала каждое его слово, восхищалась причудливостью его словес, так отличающихся от привычных, коими изъяснялся дворец, замирала от остроты его мыслей. И ей совершенно наплевать было на то, какими глазами глядят на нее бояре, приверженцы теремных нравов. Девятнадцатилетняя девица, которой место за пяльцами, явилась в общество мужчин, среди которых есть и неженатые, сидит с ними… И ладно бы молчала — осмеливается слово поперек молвить… Да еще и не одно! Стрекочет, что сорока, — и не уймешь ее!
20
Тафья —
Между прочим, Сильвестр знал, что Софья — великая мастерица вышивать. Ковер ее работы лежал в покоях покойного царя, который восхищался искусством дочери. А что касается ее «сорочьего стрекота», то ни одного слова не было ею молвлено зря — каждое изобличало глубокий, самостоятельный ум и не просто жажду знаний — ненасытимую алчность их.
Когда Сильвестр смотрел на Софью, ему чудилось, он зрит воочию одно из величайших чудес Творца: сухое семечко падает в землю и, питаемое ее соками и живительной влагой, стекаемой с небес, превращается в росток, а затем, постепенно, — в стройное яблоневое древо, покрытое зеленой листвой и нежными бело-розовыми цветами. Но, воображая царевну цветущей яблоней, Сильвестр думал не только о пробуждении ее ума, — он думал и о расцвете ее красоты…
Бывавшие при дворе и видевшие Софью иноземцы косоротились: неуклюжа, толста — поперек себя шире, шея-де не длинна… Но так ведь только гусыне нужна длинная шея! А у девицы она должна быть бела, и нежна, и гладка, и полна. Именно такой шеей, белой и душистой, обладала Софья. У них, у иноземцев, все в башке перекорежено, глаза наперекосяк поставлены, мозги набекрень. Что и говорить — ребра у Софьи на чужестранный манер не торчали, она со всех сторон была гладка и округла, словно… словно зимородок, разноцветный, сероглазый зимородок, который сидит на веточке и вертит головой, дивясь чудесам Божьего мира. Этого зимородка хотелось взять в ладони и осторожно подышать на его теплую головушку, словно на голову ребенка. Однако Сильвестр недолго заблуждался, считая Софью ребенком. А впрочем, в ней жило детское любопытство к жизни, ей все нужно было узнать, и точно так же, как основы древних языков, она захотела узнать основы древнего искусства любви.
Софья оказалась страстной, неуемной, горячей, порывистой, ненасытной. Шальная девка, а не царевна-затворница! В общем-то, это можно было предположить, увидев, с каким выражением лица она слушала излияния Эсфири в пиесе, разыгрываемой на дворцовом театре (Алексей Михайлович театральные представления зело любил, он и приохотил дворцовое общество к сей чужой забаве). Слова любви, сказанные прежде, сказанные людьми иными, чужими и чуждыми, словно бы проникали в душу Софьи — и мгновенно становились ее собственными словами и мыслями:
Одна лежу отныне я на вдовьем одре, И сколько б ночь ни длилась, обрести не в силах Покоя, услаждения и счастья — без любви!Верно говорят: клобук не делает монаха. Сильвестр монахом был только по наименованию, а в глубине души он всегда оставался тем же Семкой-Семеном, юнцом, который как первый раз отведал женской сласти, так и понял, что от этого хмеля он вовек не откажется. Он переимел великое множество баб и девок и кое-что понимал в женской природе и породе, а потому почти сразу, после двух или трех ночей, проведенных в Софьиной постели, понял: сей нежный зимородок спорхнет с его ладони в самое скорое время, и спелое яблочко ее женской красоты, ума и прелести вызреет не про него, многогрешного. Ибо Софье нужен был кто-то, кто превосходил бы ее не только числом прочитанных книг, как Сильвестр. Она ведь и сама прочла сих книг немало и даже была искусна в сложении словес, писала пиесы о святых Екатерине и Пульхерии для домашних театров… Ей нужен был не монах беспутный, с равным удовольствием готовый подобрать полы рясы, чтобы нажаривать первую попавшуюся бабу, или, приложив руку ко лбу, изречь что-нибудь по-латыни либо по-гречески, по-польски либо по-немецки. Ей нужен был человек, которым она могла бы восхищаться, — достойный ее по происхождению, по уму, схожий с ней по взглядам на мир. И могущий впоследствии разделить с нею власть над этим миром…
Сильвестр понял, что такой человек появился, лишь только из Украйны воротился князь Василий Васильевич Голицын.
Придворной жизни он не был чужд: молодые годы свои провел близ Алексея Михайловича в званиях стольника, чашника, государева возницы и главного стольника. Сделавшись боярином, Голицын по особому приказу Тишайшего отправился в Украйну, чтобы принять меры для охраны ее рубежей от набегов турок и татар. Он участвовал в Чигиринских походах, окончившихся неудачею для него как для полководца,
Князь Василий Васильевич был красавец, влюбленный в свою красоту. Красоту эту он умел холить и лелеять даже в военных походах, и если не было воды напиться и умыться, то уж подбрить русую бородку, красиво обливавшую щеки, он не забывал, даже если бриться приходилось лезвием казацкой сабли. И в женщинах он превыше всего ценил красоту. Жена его, княгиня Евдокия, была хороша, словно белая лебедушка. Подобно многим мужчинам, князь Василий пребывал в приятном заблуждении, что глупость только прибавляет прелести женщине. Но вдруг оказалось, что его взяла в плен не столько красота спокойной павы, сколько острота женского ума, живость речи, насмешливый тон, спокойная мудрость и счастливое умение взглянуть на жизнь с разных сторон, подметить, что в ней есть плохого и хорошего, печального и веселого, достойного презрения и уважения. Ему почудилось, что эта маленькая, кругленькая царевна не снизу вверх на него смотрит своими яркими, живыми глазами, а держит его на ладони, словно игрушку, поворачивает так и этак — и от ее взгляда ни за что не спрячешься.
Она была умна не женским умом… А впрочем, что такое ум мужской? Чем он лучше женского? Опять же — и среди мужиков множество людей неразумных. Софья была и разумна и — умна. Она обладала редкостной способностью не только видеть каждого человека насквозь, но и каждое жизненное явление проницать — предвидеть, что из сего явления, какие последствия могут произойти. Причем последствия эти она умела высчитывать так же быстро, как делила, слагала, умножала либо вычитала — способности арифметические у нее были удивительные, куда до нее «умникам»-боярам, женский ум презирающим. А какая у нее блистательная память! Она легко запомнила и латынь, и греческий, она словно бы впивалась в тяжеловесное сплетение виршей и Симеона Полоцкого, и того же Сильвестра. Она с одного разу могла выучить любую роль для домашнего театра, и не только выучить, но и прочесть ее так, что слушателей слезой прошибало при стенаниях какой-нибудь там Эсфири:
Когда б любовь была наградой, как просто бы жилось на свете! Она змеею незаметно вползет в нутро — и жалит сердце, Сосет его и изгрызает, своим злодейством наслаждаясь. Я от незримой, несказанной, необъяснимой боли корчусь, Змею-любовь изгнать не в силах… Иль просто не хочу изгнать?..Такой ум, такие способности, обнаружься они у мужчины, называли бы государственными. А у женщины они казались ненужными, пугающими…
По счастью, князь Василий не принадлежал к числу тех мужланов-бояр, которые при малейшем проблеске такой непривычности, как ум у женщины, готовы кричать «Караул!». Он начал присматриваться к Софье… и однажды обнаружил, что ее бдение у постели больного брата было вызвано отнюдь не заботой о нем. Она всегда заботилась только о себе одной! Да и вообще: все ее слова, поступки, а главное — ее взгляды на мужчин одушевляемы совсем иным чувством, нежели просто непривычным, неженским желанием принять участие в устройстве государственных дел. Прежде всего Софья желала устроить в этом государстве свои собственные женские дела!
Сообразил это Василий Васильевич после того, как во дворце пташкой залетной промелькнула красавица Агафья Грушецкая.
Она была дочерью небогатого московского дворянина Семена Федоровича Грушецкого. После смерти отца воспитывалась у его сестры, своей тетушки, бывшей замужем за дворянином, думным дьяком Семеном Ивановичем Заборовским. И в Грушецких, и в Заборовских текла польская кровь. Царь Федор увидел Агафью во время крестного хода и на миг остолбенел от ее тонкой, не московской красоты, а потом послал приближенных выследить, где живет эта девица. Узнав, кто она, Федор тайно приказал Заборовскому не выдавать племянницу замуж. Многочисленным сватам, обивавшим пороги их дома в поисках руки Агафьи, было немедленно отказано.