Белая голубка Кордовы
Шрифт:
— Вот видишь, — Хавьер вздохнул, как ребенок, который дослушал интересную сказку, так и не выяснив — остался ли в живых главный герой. — А аукцион — тот ведь декларирует, что несет ответственность. Во всяком случае, если в течение пяти лет со дня продажи ты явишься с неопровержимыми доказательствами, что приобрел фальшивку…
— А что такое неопровержимые доказательства? — насмешливо перебил он Хавьера. — Мнения двух экспертов? Трех экспертов? Небольшого взвода экспертов?
— Да нет, конечно. Имеется в виду полная технологическая экспертиза…
— Которая стоит бешеных денег и, между нами говоря, отнюдь не бесспорна.
Напрасно они здесь развесили
— На подделки, — лениво заметил Кордовин, — существует и другая точка зрения. В начале восьмидесятых у нас в академии один профессор, химик по образованию, читал реставраторам курс под названием «Фальсификация живописи». Ему, понимаешь, было плевать на этику и законность. Его генеральная идея заключалась вот в чем: Россия необъятна и глубока, все люди не могут приехать в Москву или Питер любоваться на подлинники. Так что не грех предоставить им возможность наслаждаться безупречными копиями.
Хавьер хмыкнул и отозвался:
— Любопытно. В этом что-то есть.
— Есть, есть, — кивнул Кордовин. — Только в деканате вдруг спохватились и профессора погнали поганой метлой. Он ведь учил и практическим вещам, понимаешь? Подвергать пигменты термическому воздействию, например. Это от него мы узнали, что существует лак, который вызывает кракелюр.
Ну, довольно, пора прекратить странный разговор. Достаточно ты наигрался с этой мышкой.
Минут через двадцать Хавьер заспешил, засобирался: надо послушать — что там еще выдумали умники про нашего бедного Грека…
— Ты не пойдешь? — спросил он, поднимаясь.
— Да нет, я сыт… погуляю. Слушай, Хавьер. Там у вас в Прадо, между прочим, висят рядом два небольших Веласкеса; оба — «Сады виллы Медичи», но разные пейзажи.
— И что? — Хавьер застрял зубочисткой в расщелине между передних зубов и с торчащей изо рта пикой глядел на него с комическим ужасом. — И что — это тоже подделки, Саккариас?
Ах ты, болван… Думаешь, в ваших великих музеях подделок меньше, чем на аукционах?
— Да нет, я вот о чем. Они отнесены к одному периоду, но я уверен, что это ошибка.
— Почему? — спросил Хавьер, блуждая взглядом по залу в поисках официанта, явно уже стремясь отсюда смыться. Ему надоедали долгие разговоры об искусстве. — Что тебе взбрендилось?
— Написаны по-разному. Одна, та, что слева, — чистый импрессионизм. Деревья — настоящий Писсаро: раздельный мазок, теплые и холодные, все объято воздухом. А та, вторая, справа — она более жесткая. Наверняка писаны с разницей в несколько лет… Ну, беги, ладно, я заплачу.
— Благодарю, кабальеро! Я передам нашим, передам… — Он махнул рукой и направился к выходу.
— Хавьер! — окликнул его Кордовин. — Ты уж сколько лет в Испании?
Тот обернулся, притормозив меж двух карликовых пальм на входе, в уме сосчитывая годы.
— Сорок почти. А что? — озадаченно спросил он.
Кордовин рассмеялся:
— Видишь, сорок почти… А ты все: «немножько говоръить русски», а? Так что там насчет Востока у Эль Греко? — и отпустил его ленивой ладонью.
Тот ругнулся и выскочил на улицу, а проходя мимо окна, ниже которого сидел, еще доедая свою порцию, Кордовин, присел на корточки и, постучав ногтем о стекло, покрутил пальцем у виска.
Ладно, научный сотрудник,
А теперь — довольно. Прочь отсюда, из морга упитанных свиных туш.
Он рассчитался и вышел на улицу. Несмотря на хмурый день, на тяжело набухшее небо, узловатый кишечник толедских улиц распирали толпы туристов. Уже были открыты все сувенирные магазины, и замкнутая утром физиономия города сейчас подмигивала со стен и полок распахнутых лавок сине-лазоревыми, голубыми, зеленоватыми тонами местной керамики, сияла золотыми фиксами клинков и черненых блюд в стиле «дамаскене»…
Можно было бы наведаться в исторический архив, что на улице Де Ла Тринидад. Это было одним из любимейших его занятий. По теме, а главное, не по теме, следуя почти вслепую каким-то случайным поворотам совпадений, ты вьешь прихотливую нить и прядешь из нее паутину. Ах, эти совпадения…
В них таятся огромные возможности. Ведь встречаются же полные тезки великих людей, да и невеликих, и не слишком великих, вот, вроде Нины Петрушевской, любой поворот жизни которых не выверен исследователями по часам и минутам. И эти тезки тоже куда-то ездят, где-то живут, с кем-то знакомятся… Что сравнится с трепетом листа подлинного документа в твоих руках: с затертой слепой печатью или неразборчивой подписью, с затхлым запахом тронутых потными пальцами старых бумаг: «…в 1912 году такой-то такойтович провел три недели в Ницце, по адресу (следует великолепно запутанный адрес)»… А вот и дата на портрете жены такого-то, совпавшая с датой, упомянутой в документе — подтверждение подлинности полотна.
Кроме прочего, прилагается фотография самого портрета: миловидная загорелая женщина на фоне изящной чугунной решетки сада. И еще одна фотография — той же решетки, за витыми виньетками которой цветет пурпуром куст иного поколения тех же роз, что и на картине.
Поразмыслив, он решил на сей раз в здешнем архиве не мелькать. Любой документ по теме художницы Н. Петрушевской следует искать, конечно, в архивах Франции или, может, в Италии? Может быть, накануне прихода гитлеровских войск Петрушевской удалось перебраться в Италию? Вполне убедительно. Тогда надо продумать маршрут этой милой и талантливой девушки: в Италии она могла прожить еще года полтора, написать кучу работ, после чего мирно скончаться, скажем, от скарлатины. Скарлатина очень опасна во взрослом возрасте. (Тщательно изучить — от чего в то время умирали в Италии.)
Рискуя угодить под ливень (зонтик забыл в университете, а возвращаться нет никакого желания), он решил все же пройти минут десять до дома Пако, проведать знакомца. Хотя и не предупреждал о своем приезде, не знал — застанет ли.
Пако жил на улице Сан-Томе, в большом по меркам Толедо доме № 2.
В центре просторного патио — постамент, выложенный узорной голубой плиткой; на нем, пригнув неуловимо бычью голову, стоит фигура святого Томе. Под ногами у святого и в подножии постамента все уставлено цветочными горшками, видимо, в попытке хотя б немного смягчить католическую каменную суровость неподкупного святого.