Белая Согра
Шрифт:
– Лена? Лена, ты? – бормочет старуха дрожащим голосом, словно тётка явилась её спасать, словно Жу с братом били её и пытали.
– Я! Что такое, смотрю, это кто ж приехал? В «Берёзке» была как раз, говорю Маринке: ты смотри, кто-то незнакомый к нашей баушке на машине подкатил! Она-то: можот, собес? А я: чай, собес на такси не поедут, – гремит Ленка так, что стёкла в шкафу продолжают дребезжать, и тараторит с такой скоростью, что Жу за ней не успевает.
Зато старуха всё слышит, и на
– На такси? – Она цокает языком и качает головой с удивлением, морщины расползаются в улыбку.
– Но, на Митьке Колтышеве. Ты же на Митьке Колтышеве приехала? – говорит Ленка и впервые смотрит на Жу прямо. И тут же как будто спотыкается, поправляется: – Приехал.
Жу пожимает плечами: водитель не представился.
– На ём, на ком же ошшо-то. – Ленке и не нужен ответ. – Шестёра у него цвета баклажан.
– Баклажан, – старуха опять качает головой со значением.
– Ну, дак. Фиолетовый с продрисью! – говорит Ленка и гогочет над своей шуткой басом, а старуха хихикает мелко, как будто рассыпает горох. Жу переводит глаза с одной на другую, уже ничего не соображая, в голове шум.
– Ну, я говорю, значится, Маринке: ктой-то приехал? А она: не знай, дак, проверь. Ну, я и побежала.
– Баклажан… – продолжает бабка смаковать слово. – А что у Маринки-то?
– Колбасы брала, колбасы привезли к йим утром. Надо тебе?
– Да мне Марина небось припасёт. – Старуха жуёт губами и делает скорбное лицо. Как ребёнок, который боится, что ему не дадут вкусненького.
– Дак давай я схожу, пока она ошшо придёт до тебя! А я уж принесу мигом.
– Сходи, сходи. А Маринка тебе денег-то отдаст.
– Отдаст, не переживай, тёть Толь.
Тёть Толь? Стоп. Должно быть другое имя. Жу не помнит, но точно другое. Мужское имя «Толя» легко было бы запомнить.
– Дак ты чё, я не поняла, зачем прие… – оборачивается Ленка и смотрит на Жу, но не договаривает, так и не определившись, кто перед ней. Смотрит на голову – на плечи – на ноги, руки – быстро-быстро ощупывает Жу – и снова на лицо.
Жу не обращает внимания. Так всегда.
– Я из города, – говорит. – От Марины. Она звонила. Должна была звонить.
– Какой Марины? – спрашивает Ленка, но старуха перебивает:
– Она, можот, тебе звонила, Лен? Мне-то некуда, куда мне звонить?
– Да никто мне не звонил. Кака ошшо Марина?
– Марина дак… – говорит старуха.
– Из города, тёть Толь! Твоя-то Марина чать не в городе!
– Не в городе, – понимает тётя Толя и теряется. – А как?
И тоже смотрит на Жу. А Жу – на них. И тоскливо становится, и тревога уже почти у горла.
Сейчас я тут свалюсь в припадке – вот будет весело… И кто такая Марина, я в жизни не объясню.
– У меня бумажка есть! – вдруг озаряет Жу. – Бумажка с именем. Куда мне надо. – Ныряет в рюкзак и роется, как будто ищет документ, от которого зависит жизнь. – Мне Марина написала. Что меня ждут. Что встретят.
Выхватывает бумажку и бессмысленно смотрит на неё. Потому что Марина – врач, и этим всё сказано. Что написано, Жу прочесть не в состоянии. Они с братом пробовали уже много раз – бесполезно. Зашифровано намертво.
– Вот. – Жу протягивает бумажку, но старуха шарахается от неё, как от огня.
– Да я ж безграмотна, господь с тобой, – бормочет, сжимаясь. – Я до третьего класса только – и всё. Ленка, процты!
– Дай сюда, чего там… – Ленка выхватывает из рук Жу бумажку, смотрит – и глаза у неё тоже становятся большими. Сразу понятно, что Марина – врач. Жу даже приятно, что она так надёжно умеет зашифровывать.
– Я же безграмотна, – продолжает старуха, как будто поймала своего конька. Ленка уткнулась в бумажку, даже к окну поближе подвинулась, чтобы лучше видеть. – Всю жизнь по лесу. На сплаве. Деревья сплавляли.
Жу смотрит на бабку во все глаза. Сухая, как курага, маленькая бабулька. Где она – и где сплав. Или Жу не понимает чего-то?
– На Пуе, Пежме, на Шорокше, – перечисляет тем временем старуха имена местных рек. – С апреля, поцитай. Мужики рубят, мы сплавлям. Сплавшицей работала, дак. С двенадцати годов.
– Челюсть лови, – шепчет брат. – Челюсть лови, потеряешь.
– Так это… Как же… – Жу не знает, что сказать. Оборачивается на Ленку – та морщится, глядя в бумажку, поворачивает её и так, и эдак, перебирает губами, будто пробует буквы на вкус. Ей не до старухи и не до Жу.
– Тяжёлая ведь работа, – говорит брат.
– Тяжёлая ведь работа, – повторяет Жу, радуясь, что брат подсказал слова. Хотя какая это, к чёрту, работа, это же представить себе невозможно – чтобы лес сплавлять. Девчонке, младше, чем они с братом.
– Тяжёла, как не тяжёла, – кивает старуха. Глаза у неё запали, глазами она как будто там, в прошлом, а руки начинают перебирать концы косынки – страшные, узловатые, сухие руки. – И получали по четыреста грамм хлеба.
А, так это же война была, – догадывается Жу и успокаивается от этой мысли. Тогда всё понятно. И про лес, и про хлеб. Тогда всякое бывало, они читали. Читали и как-то привыкли к мысли, что да, тяжело, да, плохо, но ведь это давно, это не про них, это чужая судьба – так что считай, почти как бы и не было.
Но бабка – вот она, живая, настоящая, пусть и слепая-глухая, и руки у неё, как сучья, и лицо, как кора. И всё равно как-то странно думать о живом человеке, что всего этого, считай, как бы и не было.
Жу неудобно и душно. Как уйти отсюда? Сказать что-нибудь – и уйти. Только бумажку надо забрать. Они потеряются без этой бумажки.
– Дак Манефа же! – ахает вдруг Ленка, так что Жу подпрыгивает от неожиданности. Брат морщится. – Манефа написано!
– Манефа? – тянет старуха удивлённо. – Кака така Манефа?