Белая тень. Жестокое милосердие
Шрифт:
Иван понял: эта пушка — его гибель. Пушкари даже не ждали, когда он рванется вниз, чтобы расстрелять его с тыла, они засуетились, разворачивая орудие, они уже знали, что эта «пантера» не их, и спешили уничтожить ее. Лихорадочно суетились, но позиция была узкая, они не могли развернуть пушку, сначала надо было вытащить ее из окопа, и они тащили, облепив станины, ствол. Но, поняв, что не успевают развернуть, что «пантера» стремительно летит на них, бросились врассыпную. Перед глазами Ивана была только одна фигура — немец бежал съежившись, втянув голову в плечи, раскинув руки — страх съедал его живьем. Было видно: он ждет удара в спину — гусеницами, пулеметной очередью, уже подыхает, мчит не по эту, а по ту сторону жизненной межи. Трепетал за спиной какой-то лоскут, развевались
Но в следующее мгновение немец выпал из поля зрения Ивана, «пантеру» резко наклонило на бок, заскрежетала, затрещала под нею пушка — крупповская сталь под крупповской сталью, — потом «пантеру» швырнуло в другую сторону — Иван больно ударился о металлическую кромку сиденья, танк уже преодолел пушечный окоп, перескочил с разгона, однако это не был слепой таран, потому что в последующий миг Иван успел увидеть перед собой глубокую бомбовую воронку, изо всех сил нажал на тормозную педаль.
От резкой остановки что-то загремело в боевом отделении танка, снова загрохотало, и прозвучал скрежет, Иван дал полные обороты и направил, танк в обход воронки. Мысль работала неистово и точно. И все стало обычным, он уже был неотделим от машины, от боя. Неотделим от прошлого, от всего того, для чего когда-то его одели в зеленую гимнастерку, научили смотреть в прицел и триплекс. Он ощутил соленый привкус на губах — крови или пота, ощутил жару, — где-то размещались вентиляторы, но было не до них.
Танк крушил низенькие корявые деревца. Это была посадка шелковиц-шелкунов, как говорили в их селе; между рядов шелковиц — огурцы или помидоры, а сейчас — бурьян, в этой посадке, в этих бурьянах и маскировался немецкий противотанковый заслон.
Вторую пушку он переехал по станине, хотел дать задний ход и вдруг увидел впереди в кустах красную вспышку, будто кто-то размахивал окровавленной тряпкой, и рванул туда. Это били по нему, он почувствовал это остро, инстинктивно, хотя не услышал удара, спешил опередить следующий выстрел и опередил его.
Он мало что различал в зеленых чащах сада, деревца были вровень с танком, а некоторые и повыше, но держался одного направления, угадывал его по рядам деревьев, по солнцу, светившему с левой стороны. Еще расплющил миномет и уже мчал с холма. С левого фланга, из той же посадки, била пушка, и, захлебываясь в дикой ярости, хлестал пулеметным свинцом дот, который Иван только что проутюжил, но так и не завалил. Танк летел бешено, как вихрь, как пущенный из пращи камень. Позади грохнул один взрыв, другой — сработали противотанковые мины, но уже после того, как «пантера» пролетела по ним, вздыбились тучи рыжего песка, закрыв густой завесой танк от немецких артиллеристов. Иван сам не помнил, когда взял на себя правый рычаг, летел вдоль немецкой траншеи, утюжа ее. Сухая земля засыпала окопы, курилась пылью, он вел танк зигзагами, и шлейф песка и дыма тянулся за ним длинным хвостом. Танк качался, точно на гигантских волнах, фонтаны песка брызгали из-под гусениц, снова лязгнуло что-то по броне, — наверное, бросили гранату, целились в гусеницу и не попали, и еще один удар — тяжелый, скрежещущий, казалось, ударило прямо в мозг, под череп, он даже пощупал голову, в ней звенело, гудело; тошнотно-горячий воздух забивал дыхание, сознание его туманилось, но он все же сумел, не сбавляя газа, развернуть машину и повести к своим окопам. Пот заливал глаза, струился по спине, а в глазах качалась черно-красная радуга не то от напряжения, не то от потери сил, и он еле различал широкую полосу горизонта над желто-зеленой пеной садов далекого села. Однако пелена спала, когда впереди вынырнули темно-зеленые коробки, и он скорее не разумом, чутьем военного угадал, что это наши танки. А потом увидел и пехоту, она шла густо, прижимаясь к танкам, припадая к земле. Маленькие дорогие фигурки тех самых пехотинцев, тех самых десантников, которых столько раз возил на броне, с которыми жил одной семьей, где пополам все — харчи, махра, опасность, смерть. Ему сдавило грудь, горло, черные слезы побежали по щекам, остывая в густой щетине давно не бритой бороды. Он нажал на тормоз, развернул «пантеру» и так, плача, повел ее снова на штурм высоты. Никто не видел тех слез, не слышал его всхлипываний. А если бы и увидел, Иван, наверное, не стал бы их скрывать.
…Иван стоял посреди хаты с низким потолком и тяжелой белой матицей, на которой чернел выжженный крест, недвижным взглядом смотрел перед собой. И таким же недвижным взором (только значительно более суровым) смотрел на него с иконы святой Георгий. Тоже худой, тоже заросший густой черной бородой.
Одежда на Иване свисала клочьями, лицо прокопчено и от этого казалось еще чернее, напоминая лицо мертвеца. Только в широко раскрытых глазах светилась мысль.
На подоконнике цвел перчик, цвели калачики — полесские цветы, билась о стекло осенняя муха-цокотуха. Тихо и мирно, как и десять, и двадцать лет назад, извечная божница, извечные калачики, дух жилья, печеного хлеба.
Иван еле сдерживался, чтобы не зажмурить глаза, так ясно представало ему видение: родная хата, мама у печи, — так бил ему в ноздри запах ржаного хлеба, детства, мира, жизни. Он будто нырял куда-то и снова выплывал, извлекаемый из пучины собственной волей и чуть слышными звуками, которые изредка долетали сквозь окно. Где-то далеко-далеко гремела канонада, и свекла в окне жалобно позвякивали.
За столом, в красном углу, сидел генерал, раскуривал папиросу. Сбоку, на деревянном самодельном стуле, примостился худощавый полковник, зябко кутался в накинутую на плечи шинель, ощипывал красные лепестки перчика и бросал на подоконник. Пальцы его, тонкие, нервные, то застегивали крючок шинели у горла, который все время расстегивался, то снова принимались за перчик.
Четвертым в хате был тонкий в талии, с черными, девичьими бровями старший лейтенант, адъютант генерала, он стоял у кухонного стола, раскладывал или делал вид, что раскладывает бумаги, а сам все время поглядывал на Ивана.
Генерал встал — тучный, тяжелый, с отекшим лицом, с мешками под глазами, — скрипнули под ним давно не крашенные половицы, подошел к Ивану.
— Ты герой, солдат, — сказал усталым, прокуренным голосом. — Ты заслужил награду. Ты нам очень помог.
— Не нужно награды, — сказал Иван.
— Как не нужно? — удивился генерал, и его широкие лохматые брови выгнулись дугами, совсем как у полковника со старинных украинских гравюр; те полковники почти все сплошь с бровями-подковами.
— Отпустите домой. Проведать своих… — Иван смотрел прямо в красные от бессонницы глаза генерала. — Тут недалеко — шестьдесят километров. Я знаю дорогу лесом.
Генерал молчал, и Иван не знал, сердится он или обдумывает что-то. Поэтому отважился еще раз:
— На два дня. На день, — безжалостно сократил сам себе срок.
Брови генерала все еще стояли дугами, но в глазах засветилась догадка.
— Девушка? — спросил.
Уголки Ивановых губ вздрогнули.
— Так точно. Жена. Марийка, — И такая чистота засветилась в его глазах, такая боль…
— Ты смотри, — сказал генерал. — И сколько же ты с нею жил?
— Две недели, — вздохнул Иван.
— Две недели, — как-то невыразительно повторил генерал.
Иван понял, что две недели — срок беспощадно неубедительный, что он жестоко оборачивается против него, а поскольку лгать не умел, сказал правду.
— Я любил ее всю жизнь, — добавил тихо. И снова поднял глаза на генерала: — Мне туда и назад. Как говорят, на одной ноге.
Иван говорил не по уставу. Не уставным был его голос и весь вид селянского парня, наивного, искреннего, который верит в добро и не мыслит отказа. Только глаза, запавшие, глубокие, черные, уже были не наивные, а усталые, жестокие, просящие глаза солдата.
Генерал смотрел в эти глаза и молчал. О чем он думал? О том, что война катится беспощадным валом и расслаивает людей: одних делает еще чувствительнее к боли окружающих, учит ценить мир, любовь и искренность, а души других склоняет к жестокости, эгоизму, черствости? И где те весы, на которых можно взвесить одно и другое? Где те триеры, которыми можно будет отделить зерно от плевел?