Белая тень. Жестокое милосердие
Шрифт:
Или вспомнил что-то свое, сожалел, грустил о чем-то, что утратил или чего не имел?
Так или иначе, но молчал он долго.
Молчал и Иван. В ушах у него звенела тишина или все еще звучало эхо боя, а может, звенело от напряжения, с которым он ждал решения генерала. Он думал о том, что судьба была милосердной к нему все это время, и надеялся, почти верил, что она будет милостива до конца.
— Как же ты — туда и назад?
— Танком, — Иван почувствовал, что голос его хрипнет от волнения. — Я догоню вас. Впереди — Днепр.
— Стратег, — впервые отозвался полковник и отодвинул
Генерал повернул горшок с цветком к стеклу, поглядел в окно. Поодаль стоял в желтом осеннем огороде танк с белым крестом на броне. Вокруг толпились солдаты, считали пробоины, вмятины.
— Хорошо, езжай, — вдруг поднял голову генерал. — Езжай и возвращайся.
— Да он ведь убежит, — убежденно сказал полковник. Сказал так, будто Ивана здесь и не было.
Генерал еще раз поглядел в окно и сказал задумчиво, но твердо, отсекая всякие возражения:
— Такие — не убегают. Езжай, солдат.
А когда Иван, выпалив благодарность, повернулся через левое плечо и выбежал из хаты, генерал как бы очнулся от раздумья, крикнул адъютанту:
— Догони его. Напиши бумажку, чтобы не задержали. Да обмундируйте…
— Слушаюсь, товарищ генерал! — радостно воскликнул адъютант и вихрем вылетел из хаты.
Канашка сидел на бревнах в Чуймановом дворе, — не пошли прахом хлопоты Чуймана о мышастой лошаденке, — ждал, когда проснутся молодые. Канашка выбил себе в районе место секретаря сельсовета в Позднем, красноверхую кубанку носил теперь не на затылке, а скомканную в пирожок, солидно, прямо. Свои обязанности исполнял ревностно, вчера вечером ездил в Журавск за печатью, — какой же это секретарь без печати! — вернулся с нею, но не успел похвалиться перед председателем. Председатель спал в коморе с молодой женой. А именно на его документе Канашка поставил первую печать — на свидетельстве о браке, которое лежало в кармане его шевиотовой офицерской гимнастерки. Он мог бы передать свидетельство и через Чуймана, но за него полагался магарыч, и Канашка терпеливо ждал. Тем более что тетка Наталка чистила в деревянном корыте у колодца хоть и мелких, но свежих карасей. Соседские хлопцы наловили, принесли в обмен на груши и курский ранет.
И уже курился из высокой трубы легкий дымок. А молодые все еще не выходили из рубленой, перекрытой этим летом коморы. Василь только начинал строиться и жил у тестя, — тот предлагал молодым комнату и светличку, но Василь примаком идти не хотел. На этой почве у них с Чуйманом произошел острый разговор, после чего между ними пробежал холодок неприязни. Тесть не захотел помогать в строительстве, даже отказался дать взаймы лес, которого во дворе и за сараями лежало на две хаты.
Двор у Чуймана длинный и узкий, комора — в самом его конце, да еще и за сараем, от хаты ее совсем не видно.
Савва Омельянович носил из огорода огромные волошские тыквы — признавал только такие, выкладывал их двумя рядами у стены коморы. Не клал, а бросал (хоть и жаль было тыкв), ухал ими о стену с досады на зятя. За то, что тот не признал его извечной мудрости, не принял с благодарностью любезного предложения, не называл «папашей», да еще привел в полное непослушание свою жену, его, Омельяныча, дочку. Падали в саду ранеты, сбивали с травы седую росу, напоминали о близкой зиме, об одиночестве, об одинокой старости.
Наталка почистила и вымыла рыбу, сложила ее в горшок, поднялась, опираясь на корытце. Уже хотела идти, как вдруг ее внимание привлек частый топот, она приложила руку ко лбу, вглядываясь в даль. С поля мчал всадник, он уже влетел под густые ветви садов, но не остановил коня, а только пригнулся и продолжал молотить прутом по ребрам гнедой кобылки. Это был соседский хлопец, Мишко, он пас лошадей, которых удалось раздобыть колхозу. Мишко еще издали увидел Наталку, закричал, размахивая прутом:
— Тетка Наталка, тетка Наталка, Иван едет!
Тот голос услышали все. Если бы сейчас с чистого неба ударил гром, если бы солнце сорвалось и упало за горизонт, наверное, они были бы потрясены меньше, чем этим известием. Все так и застыли: Чуйман — с тыквой в руках у коморы, Наталка, опираясь на корытце, у колодца, Канашка на бревнах.
— Какой Иван? — спросил Канашка.
— Ихний, — показал мальчик на Наталку и Чуймана. — Марийкин. Полторак. Вон там он… На танке…
— Ты… того… — нахмурил брови Канашка. Хотел выругать мальчугана, да не знал, за что.
Корытце упало, и Наталка, чтоб не упасть, схватилась за сруб. А Чуйман почему-то сплюнул и шмякнул тыквой так, что она разлетелась вдребезги.
А в улочке уже стоял железный грохот. Он нарастал и нарастал, переходя в рев, в гром, от которого звенели оконные стекла и густо сыпались в саду ранеты. Над частоколом мелькнуло что-то темное, заскрежетал металл, и вдруг затрещали ворота, огромное серое чудище с красными звездами на броне подмяло их, влетело на широкий двор.
Чуйман и Наталка не успели и опомниться, а Канашка проворно вскарабкался на бревна, как испуганный кот.
Танк взревел и смолк, точно захлебнулся дымом, целую тучу которого он выпустил из патрубков. Что-то тихо цокнуло внутри его, и из открытого люка вылез Иван. В шлеме, в новенькой гимнастерке без погон, подпоясанный брезентовым ремнем. Он ступил на броню и спрыгнул на землю. Губы его были сурово сжаты, в глазах горел огонь решимости. Ближе всех к нему был Канашка — Наталку совсем заслонил танк, Чуйман стоял далеко, — и, наверное, поэтому Иван спросил именно у него:
— Где она?
Канашка глянул в конец двора, но там не было никого, он почему-то засуетился, полез в карман, вынул небольшой листок гербовой бумаги, держал перед собой, словно хотел защититься им.
Иван, ничего не понимая, смотрел на Канашку.
И в этот миг заголосила Наталка. Повисла на плетне, и плакала, и рыдала, и причитала сквозь всхлипыванье:
— Ой, Иван! Ой, Иван!
Эти слова входили в Ивана, как тонкий длинный нож. Входили медленно, еще не дошли до сердца, но он уже ощущал ледяной холодок, чувствовал, как что-то оборвалось в груди и поплыло куда-то вниз, забирая с собой все, чем жил все эти годы, с чем шел сквозь огонь, муки, смерть. Это было страшнее, чем когда он истекал кровью на белом снегу, когда медленно умирал под немецким фургоном, когда били по броне танка болванки.