Бельэтаж
Шрифт:
б) Осмотрительное применение веществ, вредных для ткани нейронов – таких, как алкоголь, – способствует развитию интеллекта: разрушая хромированные, смешливые, ориентированные на решение кроссвордов части мозга болью и ядом, вынуждаешь нейроны самостоятельно заботиться о себе и окружающих, сопротивляться усиливающемуся воздействию искусственных растворителей. После ночных возлияний мозг просыпается поутру со словами: «Нет, мне насрать, кто завез в Северную Америку бататы». Нанесенный ущерб исчезает, под шрамами сохраняются необычные участки коры – достаточно шероховатые, чтобы выполнять роль узлов, вокруг которых плетет сети мудрость.
в) Нейроны, срок службы которых истекает, отвечают за имитацию. Когда ты способен имитировать навыки, перед тобой открываются безграничные возможности, но когда мозг теряет резервные способности, а вместе с ними и живость, и окрыленность, и стремление делать то, что ему не по плечу, тогда наконец приходится довольствоваться тем немногим, что по-настоящему хорошо удается мозгу – остальное уже не беспокоит и не отвлекает, поскольку оно раз и навсегда оказалось вне досягаемости. Ощущение того, что ты поглупел, – вот что пробуждает интерес к действительно сложным жизненным вопросам: к переменам, к впечатлениям, к тому, как окружающие приспосабливаются к разочарованиям и ограничению возможностей. И ты сознаешь,
г) Отдельные мысли теряют связность вместе с нервными путями, по которым путешествуют. По мере того как эти мысли исчезают и снова появляются, терпят урон, забываются и приобретают новые оттенки, они становятся более утонченными, стройными, дополняются структурой полустершихся деталей. Распадаясь или оставаясь ущербными, они возрождаются скорее как часть самих себя и в меньшей степени – как элемент внешней системы.
Таковы были восемь главных прорывов, которые я смог совершить за свою жизнь – вплоть до того момента, когда занялся починкой уже второго за последние два дня порванного шнурка.
Глава четвертая
Когда я покончил с временным узлом, комком с двумя разлохмаченными хвостами прямо под верхней парой отверстий, я подтянул язычок ботинка – еще одна маленькая прелюдия к зашнуровыванию, которой я научился у отца, – и осторожно принялся за основной узел. Особое внимание я уделил размерам петельки, похожей на кроличье ухо, сложенной из укоротившегося шнурка: следовало оставить достаточный запас длины, чтобы затянуть узел, не нарушив его форму [10] . Я с интересом наблюдал за беглой, машинальной возней собственных рук: это были руки зрелого человека, с выпуклыми венами и довольно густой порослью на тыльной стороне, но свои движения они заучили так давно и накрепко, что сохранили элементы гораздо более давнего, хвостато-жаберного «я». Впервые за некоторое время я обратил внимание на свои ботинки. Они уже не выглядели новыми: я по-прежнему считал их новыми, поскольку в них приступил к работе, но теперь увидел, что на мысках образовались две глубоких складки, сходящиеся под острым углом, похожие на линию сердца и линию ума на ладони. Эти складки неизменно возникали на моих ботинках и всегда имели одну и ту же форму – об этом загадочном обстоятельстве я часто размышлял в детстве, пытался ускорить образование парных складок, сгибая новые ботинки руками, и все ломал голову: если ботинок уже начинает сам собой сгибаться в неожиданном месте из-за какого-нибудь дефекта кожи, почему морщинка никогда не становится глубже там, где появилась впервые, а заменяется классическими буквами V, положенными на бок?
10
Неприятно, когда в итоге остается только одно из двух кроличьих ушей, образующих привычный бантик; ибо если по какой-то причине конец шнурка, из которого было сложено одно ухо, вырвется на свободу, обратного пути уже не будет: получится «бабий», или рифовый, узел, а его придется распутывать ногтями, багровея от прилива крови к голове.
Я встал, задвинул стул на место и шагнул к двери кабинета, где мой пиджак обычно целый день висел без дела, за исключением случаев, когда слишком уж свирепствовали кондиционеры или мне предстояла презентация; но только я осознал, как собираюсь поступить, сразу испытал укол досады при одной только мысли, что мои шнурки износились единственно от того, что я ежедневно их завязывал. А как же все эти мелкие подергивания и натяжения шнурка при ходьбе, воздействие на него со стороны ботинка? Каблуки же стоптались от носки, на мысках образовались складки – и с какой стати списывать со счетов ходьбу как причину амортизации шнурков? Мне вспомнились кадры из фильмов, когда веревка, удерживающая подвесной мост, от качки моста трется об острый камень. Даже если волокна шнурков при каждом шаге сдвигаются в дырках всего на миллиметр, от постоянного движения туда-сюда в конце концов перетрутся наружные волокна, однако шнурок не лопнет, пока его не потянут как следует – как дернул я, когда завязывал.
Правильно! Вот так-то гораздо лучше! Эта теория сгибания при ходьбе (как я окрестил ее в отличие от предыдущей теории истирания при натяжении) прекрасно объясняет совпадение вчерашнего и сегодняшнего разрывов, решил я. Хромал и передвигался вприпрыжку я крайне редко, не рассиживался в барах торговых центров, закинув ногу на ногу, не сгибал одну ногу, забывая о другой, – словом, не делал ничего такого, что могло бы привести к непропорциональному износу шнурков. Да, год назад я поскользнулся на обледенелом пандусе для инвалидных колясок, на следующий день вышел из дома с костылем и еще неделю после этого берег левую ногу, но пятидневной хромотой можно пренебречь, и кстати сказать, вряд ли в ту неделю я носил эти ботинки, новые и самые лучшие – у меня не было ни малейшего желания украшать их мыски отложениями солей.
И все-таки, размышлял я, если шнурки и вправду перетерлись от деформации ботинок при ходьбе, почему же оба рвались при контакте только с одной, верхней парой отверстий на каждом ботинке? Я медлил в дверях, оглядывал кабинет, держась за вогнутую металлическую дверную ручку [11] , и сопротивлялся очередной нежелательной загадке. Никогда не слышал, чтобы шнурки перетиралась где-нибудь в области средних дырок. Вероятно, основная нагрузка при ходьбе приходится на сгибы шнурков в верхних дырках – как и нагрузка при затягивании узла. Понятно, хотя страшновато представить, что коэффициенты по теориям износа при натягивании и истирания при ходьбе сочетаются таким изощренным образом, что равномерное распределение нагрузки никоим образом не зависит от вмешательства человека.
11
Вообще-то слишком модерновую, чтобы называться просто дверной ручкой. Почему бы не ставить в офисах дверные ручки, по форме действительно похожие на ручки? Что за статический модернизм навязывают нам архитекторы среднего класса – стальные половники букв U и обточенные конструкции в форме куполов вместо ручек медных, фарфоровых и стеклянных? В доме, где я вырос, дверные ручки в верхних комнатах были из граненого стекла. Стоило приблизить к такой ручке пальцы, чтобы открыть дверь, как в стекле расплывалось облако телесного цвета, двигаясь навстречу. Ручки свободно проворачивались в механизме замков, но сами были увесистыми, и сочетание добротности и податливости создавало целый калейдоскоп впечатлений, когда ручку поворачивали: в этой плавности были заключены промежуточные положения тумблера. Мало каким американским изделиям присуще то же шарнирно-ортопедическое свойство (качество соломинок, которые можно сгибать) переключателей и рукояток; зато японцы прекрасно создают его: включатели поворотников автомобилей или регуляторы громкости стереоприемников получаются у них солидными, неподатливыми и приработанными к месту – вспомните хотя бы тоненькие лучинки поворотников «тойоты» слева от руля, которые двигаются в пазах, словно курьи ножки; на ощупь кажется, будто их приводит в движение специально сконструированный живой локтевой хрящ. Такое свойство имели и наши домашние дверные ручки выпуска 1905 года. Мой отец питал к ним особую привязанность, поскольку вешал на них галстуки. Зачастую дверь приходилось открывать с опаской, едва касаясь ручки, чтобы не смять эти галстуки, нанизанные на нее гроздью. Во всех верхних комнатах было что-то от личных покоев набоба; когда закрывалась дверь спальни, ванной или стенного шкафа, тяжелый шлейф поражающих пестротой шелков бесшумно вздувался и опадал; временами один из галстуков стекал на пол, постепенно выведенный из равновесия многочисленными поворотами дверной ручки. Когда я подрос настолько, что сам начал носить галстуки, отец неизменно радовался просьбам одолжить какой-нибудь: он совершал обход дверных ручек, бережно снимал с них отобранные кандидатуры и развешивал их на согнутой руке, как сомелье – салфетку.
– Вот красавец... Этот – сама изысканность... А как тебе вот этот? – Отец преподал мне азы классификации: репсовый галстук, парадный галстук, галстук в «огурцах». И на собеседование в бельэтаж я отправился в галстуке, снятом отцом с дверной ручки: шелковом, чуть ли не креповом, в мелких овалах, и замысловатые кляксы в каждом напоминали голодных пульсирующих амеб, поглощающих избыток желудочной кислоты в навязчивой рекламе «Ролэйдса»; если присмотреться, оказывалось, что контур каждого овала составляют кричаще-яркие прямоугольнички, похожие на дома вдоль улиц пригорода, но эти бордюры были настолько узки, что своей яркостью только придавали глубину и сияние рисунку – строгому, в темных тонах, как на картинах старых мастеров. Отец ухитрялся где-то выискивать уникальные галстуки вроде этого, хотя плохо различал оттенки зеленого; в те дни, когда ему предстояло обхаживать крупных клиентов, по утрам он являлся на кухню с тремя галстуками и спрашивал маму и нас с сестрой, какой лучше всего сочетается с рубашкой – это была своего рода генеральная репетиция дневного собрания, на котором отец тоже предлагал выбрать одно из трех, будь то варианты программы рекламной кампании на восемнадцати страницах или планы коммерческой презентации с показом слайдов. В первый год работы, собираясь на ужин с отцом и родными, я надел лучший галстук, купленный для свиданий, и пока дядя договаривался насчет столика, отец повернулся ко мне, зацепился взглядом за галстук и оценил:
– Так-так, симпатичный. – Пощупал шелк и добавил: – Из моих или сам купил?
– Да прикупил уже не помню когда, – отозвался я, притворившись, что напрягаю память, хотя она прекрасно сохранила подробности этой сделки – всего пять недель назад я без усилий нес домой почти невесомый, но безумно дорогой пакет.
– Парадный галстук, парадный. – Отец спустил с носа очки и наклонился, чтобы разглядеть рисунок – ряды парных, преимущественно красных ромбов, пересекающихся, как диаграммы Венна. – Очень изысканно.
– Кажется, этого я еще не видел, – указал в свою очередь я на отцовский галстук. – Хорош!
– Этот? – Отец повертел галстук, как будто тоже припоминал обстоятельства его покупки. – Прихватил в «Уиллок Бразерс».
Когда все мы сели за стол, я рассмотрел галстуки родственников-мужчин – деда, дяди и отца моей тетки – и убедился, что сегодня вечером наши с отцом галстуки вне конкуренции. Во мне вдруг воздушным шариком раздулись гордость и благодарность. Однажды навестив родителей, я обменялся галстуками с отцом, а в следующий День благодарения заметил, что мой галстук висит на дверной ручке вместе с остальными, купленными им самим, – и вписывается, отлично вписывается!
Я зашел в закуток Тины у наружной стены офиса, на которой висела доска объявлений, и переставил зеленую кругляшку-магнит со слова «на месте» на слово «вышел», продолжив линию, выстроенную магнитами Дэйва, Сью и Стива. Там, где было оставлено место для объяснения причин отсутствия, я светящимся зеленым маркером вписал «обед».
– А плакат для Рэя ты подписал? – спросила Тина, оборачиваясь на стуле. Пышная шевелюра эффектно обрамляла ее умненькое личико; вероятно, в тот момент Тина была начеку, поскольку два других секретаря нашего отдела, Диэнн и Джули, ушли обедать и оставили на попечение Тины свои телефоны. В самом интимном уголке своего рабочего места, в тени полки под невключенной флуоресцентной лампой, она прикрепила снимки мужа в полосатой рубашке, племянников и племянниц, Барбары Стрейзанд и увеличенную ксерокопию набранного готическим шрифтом изречения, которое гласило: «Не можешь выломиться – врубайся!» Хотел бы я когда-нибудь отследить продвижение по городским офисам этих лозунгов для обслуживающего персонала; в кабинке Диэнн висел на стене еще один, с заглавными буквами, уже осыпавшимися от бесчисленных копирований. Он звучал так: «ХОТИТЕ, ЧТОБЫ Я ПОСПЕШИЛ СО СПЕШНОЙ РАБОТОЙ, КОТОРУЮ И БЕЗ ТОГО ДЕЛАЮ НАСПЕХ?»
– А что со стариной Рэем? – спросил я. В обязанности Рэя входило опорожнение мусорных корзин в каждом кабинете и закутке и пополнение запасов расходных материалов в туалетах, а полы пылесосили приходящие уборщицы. Сорокапятилетний Рэй гордился своим потомством, носил клетчатые рубашки и неизменно ассоциировался у меня со сверхурочной работой: далекий хруст бумаги и шуршание пластика слышались все ближе, Рэй заходил во все кабинеты подряд, опрокидывая содержимое каждой корзины в серый треугольный контейнер и тем самым подчеркивал, что рабочий день кончился – даже для тех, кто засиделся на работе, поскольку любой мусор, который они еще успеют бросить в корзину, будет уже завтрашним мусором. Прежде чем вставить в корзину новый пластиковый пакет, Рэй запихивал в него скомканный старый пакет, чтобы забрать его завтра, и таким образом экономил на каждой остановке несколько движений; ловким жестом он завязывал использованный пакет узлом, чтобы его уже никто не вставил в корзину, и пакет сам превращался в мусор, как только поверх него кидали что-нибудь объемное, например газету.
– В прошлые выходные двигал бассейн и потянул спину, – объяснила Тина.
Я поморщился, демонстрируя офисную разновидность сочувствия.
– Надеюсь, бассейн был переносной?
– Детский, для внучатой племянницы. Несколько дней его не будет.
– Так вот почему уже несколько дней, когда я выбрасываю стаканчики из-под кофе, они шлепаются на упругий пластиковый пузырь. Заместитель Рэя не знает, как выпустить из пакета воздух. Вообще-то получается даже любопытно – этакий эффект подушки.