Бельэтаж
Шрифт:
Поднимаясь на эскалаторе на поверхность, я попытался воскресить первоначальную боль, вызванную открытием; я много слышал о людях, переживших внезапные озарения, но сам столкнулся с таким впервые. К тому времени, как я вышел из метро, я решил, что недавнее событие достаточно серьезно, чтобы отметить его, пусть даже ценой опоздания, кофе с кексом в какой-нибудь хорошей кофейне. Но пока я наблюдал, как девушка торопливо расправляет пакетик для моего пенопластового стакана и завернутого в салфетку кекса, так же расслабленно всплескивая кистью, как делала мама, когда стряхивала градусник (ведь это самый быстрый способ открыть пакет), потом осыпает покупку пригоршнями пластмассовых ложечек, пакетиков с сахаром, салфеток и кусочков масла, меня вдруг потянуло в офис: я с нетерпением ждал обмена утренними откровениями с Дэйвом, Сью, Тиной, Эйбом, Стивом и остальными, когда, прислонившись к дверным косякам или перегородкам, смогу описать, как процесс развития моей личности вдруг застопорился прямо в метро, и я стал новехоньким взрослым. Я оправил манжеты и толкнул вращающуюся дверь, направляясь на работу.
Глава восьмая
Позднее я с облегчением и разочарованием обнаружил, что отнюдь не застыл в своем развитии, как мне казалось тем утром, но, несмотря на это, продолжал считать памятный день примечательной вехой, сменой этапов, какая бывает раз в жизни. А теперь запомним, что двадцать три года – решительный и определенный конец моего детства, и предположим, что каждый день у меня возникает постоянное количество новых мыслей. (Эти мысли только для меня новы и еще необдуманны, даже если остальные считают их избитыми и банальными; реальное количество этих мыслей не имеет значения – одна, три, тридцать пять или триста в день; оно зависит от эффективности фильтра, отличающего повторы от новинок, а также от моей способности мыслить по-новому – до тех пор, пока она остается постоянной.) Допустим, каждая из этих новых мыслей, возникнув, не разлагается до определенной степени в процессе анализа, а скорее остается целостной, чтобы потом в любой момент всплыть в памяти, даже если конкретное событие или более поздняя новая мысль, способные напомнить мне об этой ранней мысли, никогда не появятся. Известно, что моя память начала стабильно функционировать в шестилетнем возрасте. Исходя из этих трех упрощающих допущений, получим: к тому моменту, как в метро по дороге на работу я вдруг почувствовал себя взрослым, я должен был заложить на хранение детские мысли за семнадцать лет (23 – 6 = 17). Следовательно, заключил я недавно [23] , мне необходимо и впредь прибавлять к этому запасу по несколько новых мыслей ежедневно, вплоть до сорока лет (23 + 17 = 40), и тогда у меня наконец скопится достаточно разношерстных зрелых мыслей, чтобы перевесить и вытеснить все детские – и я вступлю в возраст Совершеннолетия. Об этом моменте я прежде не подозревал, однако он быстро приобрел статус вожделенной, манящей цели. В этот миг я наконец обрету
23
К этому выводу я пришел, когда быстро вел машину в темноте по шоссе, где всего за несколько дней до того мусоровоз напомнил мне о железнодорожном костыле и фокусе с белым фоном. Я размышлял о том, что лишь переселившись в пригород, заметил, как окурки, щелчком выброшенные в щели приоткрытых окон невидимыми жителями пригородов, едущими впереди меня, падают на холодное незримое шоссе и рассыпаются крошечным фейерверком табачных искр, и это зрелище производит на меня такое же впечатление, как последние кадры «Рискованного бизнеса»: полуночный поезд чикагской подземки высекает во мраке сноп искр, затормозив под надменное «кш-ш!» литавр в убаюкивающих электронных ритмах саундтрека, – только сигаретные искры были бледным подобием этой глубокой сцены, еще теплые от чужих губ и легких останки сигарет возникали прямо перед фарами и тускнели в их свете, когда машина оставляла позади подпрыгивающий и вращающийся волчком окурок, что двигался со скоростью 40 миль в час, в то время как машина – со скоростью 45 миль. Это напомнило мне, как в детстве при поездках на машине я приоткрывал окно, выбрасывал огрызок яблока или груши, впуская в салон свист воздуха и шум, и смотрел, как мой огрызок удаляется в перспективе, еще продолжая подпрыгивать и вертеться, внезапно превратившись из предмета, который я держал в руке, в ничейный предмет, в мусор, валяющийся посреди ничем не примечательного, соединяющего два населенных пункта шоссе. И я ломал голову: неужели люди, швыряющие в темноту окурки, делают это просто чтобы не пачкать пепельницу, или глотнуть свежего воздуха, ворвавшегося в приоткрытое на четверть окно, или они знают, какими возвышенными мыслями обязаны им некурящие, и заботятся о нас – может, курильщики тоже обращают внимание на шлейф фейерверков за машинами других курильщиков? А если они с наркоманской сентиментальностью и эгоизмом ассоциируют эту скоростную кремацию и рассеивание праха с более длинной траекторией собственной жизни – «ввергнут во мрак в сиянии славы», и т.д.? Эти мысли, как новые, так и повторы, я перебирал в голове, когда и пришел к этому выводу.
Когда я на мгновение замер в двух футах от эскалатора в конце обеденного перерыва в день лопнувшего шнурка, с «пингвиновским» изданием «Размышлений» Аврелия и пакетом из «Си-ви-эс», я уже два года шел к великой цели, хотя покамест не сознавал этого отчетливо; другими словами, 2/17 и приблизительно 12% мыслей, которыми я располагал в тот момент, были взрослыми мыслями, а остальные – детскими, и с ними приходилось мириться.
По стечению обстоятельств как раз в это время эскалаторы были абсолютно пусты, никто не спускался и не поднимался, хотя обычно под конец обеденного перерыва здесь возникала толчея. Отсутствие пассажиров в сочетании с негромким гудением эскалаторов пробудили во мне признательность к этому металлическому подъемному механизму. Ребристые плоскости выезжали из-под вестибюльного пола и почти с ботанической методичностью распадались на отдельные ступеньки. В начале пути каждая ступенька становилась индивидуальностью, легко отличимой от остальных, но поднявшись на несколько футов, терялась среди других, поскольку взгляд перемещался короткими прыжками, следуя за медленным движением объекта, и иногда при прыжке падал на ступеньку выше той, за которой наблюдал; после этого невольно переводишь глаза на еще не сформировавшуюся часть подъема, где различить ступеньки легче. Это все равно что провожать глазами изогнутый выступ медленно вращающегося наконечника сверла или, визуально увеличив желобки на виниловом диске, пытаться войти в первый, пронестись по спирали, пока пластинка вертится, и почти сразу заплутать в серых витках.
Поскольку на эскалаторе не было других пассажиров, можно было сыграть в суеверную игру, которой я часто развлекался во время поездок; целью игры было добраться до самого верха раньше, чем кто-либо еще ступит на эскалатор впереди или позади меня. Старательно сохраняя скучающее выражение лица и размеренно скользя вверх по длинной гипотенузе, внутренне я изнывал от полуистерического возбуждения, подобное которому ощущаешь, когда за тобой одним гонятся при игре в пятнашки, но предварительно убедив себя и к концу поездки окончательно уверовав в то, что, если мой попутчик встанет на эскалатор раньше, чем я с него сойду, он или она замкнет цепь и поразит меня током.
В этой игре я часто проигрывал, но с тех пор, как увлекся ею, она стала для меня чем-то вроде возможности пощекотать себе нервы, и я поначалу вздохнул с облегчением, заметив голову некоего Боба Лири на верху эскалатора, ведущего вниз, – ведь с ним играть было бы невозможно. Мы с Бобом никогда не перебрасывались даже парой фраз, что вполне достаточно для знакомства в крупных компаниях, однако знали друг друга потому, что видели фамилии в списке полученных сообщений и на дверях кабинетов; ощущение дискомфорта, почти что вины, было связано с тем, что мы так и не удосужились взять на себя элементарную задачу представиться, и этот дискомфорт от встречи к встрече только усиливался. В офисе всегда присутствует остаточная группа людей, с которыми ты еще не знаком и не шутишь о погоде; этот остаток постепенно уменьшается, и Боб – один из последних его представителей. Его лицо мне настолько примелькалось, что нынешний статус незнакомца приводил в замешательство, и уверенность, что мы с Бобом следуем встречными курсами, он – вниз, а я – наверх, и обречены разминуться на середине, в двадцати футах над полом гигантского, похожего на склеп вестибюля из красного мрамора, где нам придется скрестить взгляды, кивнуть и что-то пробормотать, или упорно смотреть в пустоту, или сделать вид, будто мы пристально осматриваем свое имущество, остро нуждающееся в осмотре именно на эскалаторе, резко отвернуться в момент вынужденной близости, словно рядом никого нет, и таким образом перенести простой факт, что мы ни разу не обменялись любезностями, в высшую плоскость неловкости, – эта уверенность переполнила меня отчаянием и отвращением. Я решил проблему; застыл на полушаге в ту же секунду, как заметил Боба (еще до того, как он ступил на эскалатор), вскинул вверх указательный палец, будто вспомнил нечто позабытое, и торопливо направился в другую сторону [24] .
24
Невозможно угадать, замечают люди подобные уловки или нет. Через несколько недель после несостоявшейся встречи я налетел на Боба Лири у ксерокса – копировальную машину из его отдела отправили в ремонт – и, чтобы искупить собственную трусость в вестибюле проявил себя говорливым, дружелюбным и доброжелательным, представился сам и даже стал инициатором минутной беседы о снижении прибылей в нынешней сфере производства копировальных машин и о воздушном подсосе как элементе механизма подачи бумаги, предсказать изобретение которого не смог бы никто. Больше ничего не потребовалось: с тех пор мы чувствовали себя друг с другом абсолютно непринужденно, встречаясь в холле или в туалете, кивали и улыбались, даже какое-то время работали вместе над тридцатистраничным междепартаментским запросом для автопарка. Мое унизительное бегство от встречи с Бобом в тот день на эскалаторе ни разу за годы не омрачило наши приятельские отношения.
Я быстро прошагал мимо лифтов, поднимающихся на этажи с четвертого по двадцать четвертый, пересек вестибюль, миновал длинный низкий список арендаторов, на черном фоне которого отсвечивали белые фамилии и номера этажей (хотя кое-где на черной пленке виднелись неряшливые надрезы, сделанные неопытной рукой, обновлявшей список), потом группировку растений, которую прежде никогда не замечал, и женщину в синем деловом костюме – она листала бумаги в жесткой новой папке из манильской бумаги, вынутой из такого же новенького портфеля [25] . Описав по вестибюлю круг, я прошел мимо парней в темных очках, работников почтового отделения, которые расположились на декоративных диванах (вообще-то диваны предназначены для претенденток на работу, а не для обеденных перерывов обслуживающего персонала, неодобрительно подумал я). Этих ребят я помнил с тех времен, когда был вынужден в последнюю минуту отправлять «Ди-эйч-эл»-ом в Падую посылки для какого-то благотворительного проекта, в котором участвовала компания, поэтому помахал им рукой. Из почтового отделения слышался грохот аппарата компании «Питни Боуэс», которая смачивала и запечатывала конверты, и вдобавок оттискивала на них красноватую почтовую эмблему, состоящую из времени обработки, орлиных крыльев и призыва поддержать «Юнайтед Уэй», – грохот был гулким и ритмичным, и даже с берушами я ни за что не смог бы весь день торчать в почтовом отделении, подобно этим ребятам. Один помахал мне в ответ, но я все-таки увидел, как другой (заметная фигура – потому что в жаркие дни он носил галстук, прицепленный V-образным зажимом ко второй пуговице рубашки с расстегнутым воротом, так что серые пластмассовые лапки зажима оставались на виду) подался к остальным, одновременно поглядывая на меня так, словно собирался сказать обо мне гадость, что-нибудь вроде: «Недели две назад проходил я мимо кабинета этого типа, ну и заглянул, а он как раз выдирал волоски из носа. Дерг! Рожу скорчит, заноет, на глазах слезы, и аж передернется. Верно, ошибся и вытащил сразу три». Я понял, что так все и было, потому что услышал возгласы: «Да ты что-о!» и гогот, а еще потому, что если бы сам посиживал на том диване, меня тоже подмывало бы наболтать гадостей о таких, как я.
25
Я мог с уверенностью сказать, чем она занята, и это меня радовало. Незнакомка перебирала копии своего резюме, чтобы по первому требованию не вытащить ненароком одно из худших, с опечаткой в слове «Нью-Гепмшир», хотя и такие она не выбрасывала, приберегала для собеседований в следующем здании – на случай, если в свободное время не успеет забежать в центр копирования документов, тем более что вторая предложенная работа ей все равно не нравилась. Мой кивок, обращенный к женщине, можно было бы счесть покровительственным, но я вкладывал в него дружеский смысл, поскольку сам когда-то парился в новеньком костюме в вестибюлях, держа наготове пачку резюме, пестревших опечатками.
Наконец я снова двинулся к эскалаторам, на этот раз глядя на них в профиль. Боб Лири давно ушел, наверх поднималась стайка секретарш. А у подножия механизма разыгралась любопытная сценка. Работник из обслуживающего персонала, имени которого я не знал, за время моего отсутствия подкатил тележку с бутылками чистящих средств, рулонами туалетной бумаги, метлами, валиками для мытья окон и уймой других вещей; пока я подходил поближе, он распылил какую-то бледно-зеленую жидкость над белой свернутой тряпкой и приложил ее к резиновому поручню эскалатора. Никаких попыток протереть его работник не делал: он просто придерживал тряпку обеими руками, поглядывая на одну из секретарш, а из-под его рук выходил черно-глянцевый поручень. Только представьте себе офис, где в стандартный набор еженедельных обязанностей обслуги входит полировка поручней эскалатора! Глубокий смысл этого всеобъемлющего определения чистоты офиса потрясал! Я не сомневался, что именно эта обязанность уборщику нравится больше остальных, и не просто потому, что можно всласть поглазеть на секретарш, но и по той причине, что таким делом обслуживающий персонал занимается не на протяжении веков; да, он подметает полы, выполняет мелкий ремонт, моет, полирует, находит в связке нужный ключ, но лишь с недавних пор на долю уборщиков выпало наводить глянец на поручни эскалатора, прижимать к ним белую хлопчатобумажную тряпку, пользоваться достижениями техники, но так небрежно, словно прислонившись к своему «камаро» на пляже. Вероятно, этот человек знал на поручне каждую отметину – в том числе и выбоину, будто кто-то ковырнул поручень ножом, и то место, где поручень искривлен наружу, и небольшой дефект плавки, где два конца резинового ремня сращены, чтобы получилась петля. Примечательно было и то, что уборщик явно знал, сколько времени надо прижимать тряпку к поручню, чтобы отполировать его целиком.
– Как дела? – спросил я, и, вспомнив кое-что при виде мешков с мусором на нижнем ярусе тележки, добавил: – Говорят, Рэй болен.
– Заходил на прошлой неделе, – отозвался полировщик эскалатора, – я ему сразу сказал: «Ты что, сдурел? Сидел бы себе дома, тебе же тут столько нагибаться!» Вы бы видели, в каком он состоянии! По стеночке ползает, руками держится.
– Жуть.
Неожиданно мой собеседник пожал плечами:
– Ничего, оклемается. С ним однажды уже такое было. Пустяки, поболит – перестанет.
– А Тину вы знаете? Секретаршу Тину? – спросил я, указывая в сторону бельэтажа.
– Тину знаю.
– Она нарисовала для Рэя плакат с пожеланиями – пошленький такой, с цветочками, но симпатичный, большой. Если хотите, можете на нем расписаться.
– Заскочу днем. – Он отнял от поручня тряпку и внимательно осмотрел ее. Беспорядочные складки уже потемнели от соприкосновения с резиной. Уборщик свернул тряпку по-новому, еще раз сбрызнул полиролью, и опять приложил к резине. – Подпишу обязательно. Рэй нужен нам здоровым – иначе вся эта возня достанется мне.
– Рэй все успевал, – подтвердил я.
– Да, успевал. Такой скорости позавидуешь. На время вместо Рэя наняли мальчишку, но толку от него – ноль.
Мы пожелали друг другу не перенапрягаться. Потом я взялся за поручень, который уборщик еще не успел отполировать (было бы неловко хвататься за уже отполированный поручень – все равно что пройтись по свежевымытому полу: это подчеркнуло бы стойкое ощущение тщетности действий обслуги – лучше дождаться, когда весь поручень будет отполирован, а потом внести свой вклад в неизбежный процесс загрязнения, вынуждающий уборщика через неделю полировать поручень заново) и ступил на эскалатор. Даже не глядя вниз, я сумел своевременно сделать шаг точно на движущуюся ребристую поверхность, так что моя нога опустилась не на щель между ступеньками, а ровно в середину одной из них; несмотря на то, что этим навыком в совершенстве владеют все мои ровесники, я все еще гордился собой, как гордился умением завязывать шнурки вслепую. Кроме того, я уже знал конечную высоту еще формирующейся, растущей ступеньки, на которую поставил другую ногу, определив скорость эскалатора по поручню под моей ладонью. Когда я был совсем маленьким, мама приучила меня (из соображений безопасности, поскольку эскалаторы и лифты без лифтеров были в то время еще в новинку и потому считались источником всевозможных бед, наряду с электронно-лучевыми трубками и микроволновыми печами) завязывать шнурки теннисных туфель заново каждый раз, прежде чем воспользоваться вертикальным средством передвижения. Мне объяснили, что развязавшийся шнурок может попасть в щель между двумя ступеньками, а итог я представил себе сам: ступеньки начинают плющиться, готовясь к трофониеву восхождению, затягивают растрепу, крушат его металлическими зубцами – ступню, ногу, торс и наконец голову, уносят все дальше, в невообразимые плоские внутренности под лестницей. (Только спустя долгое время я увидел разобранный для ремонта эскалатор, каких много в подземке – там они ломаются чаще, чем в корпоративной среде – от жары, халатности обслуживающего персонала, обилия воды, грязи, жвачки? – и наконец понял, как ступеньки приобретают форму призм, а до тех пор представить себе превращение двухмерного прямоугольника, складывающегося, как дорожные часы, было практически невозможно.) В старших классах школы я часто катался на эскалаторах, умышленно оставляя шнурки незавязанными, чтобы доказать самому себе: эскалаторы безопасны, с ними можно не осторожничать [26] – в тот период я позволял шнуркам развязываться и не удосуживался снова завязать их, или даже по утрам совал ноги в зашнурованные ботинки, как в мокасины. Несколько лет многие выпускники школы расхаживали с развязанными шнурками – кажется, в 1977 году, во времена сандалий «Доктор Шолл». И я было перенял эту привычку, считая ее клевой, но мама, которая как раз в то время училась на курсах при университете Рочестера, нашла ее странной и раздражающей и потребовала, чтобы я от нее избавился; теперь-то я прекрасно понимаю, почему вид девятнадцатилеток, шастающих из класса в класс, шаркающих подошвами, щелкающих пластмассовыми наконечниками развязанных шнурков рабочих ботинок «Уоллаби» и «Сиэрз» и демонстрирующих поверх края обуви торчащие пятки носков, заставлял ее на секунду прикрывать глаза и поражаться стадному инстинкту молодежи. Еще одна моя взрослая привычка – заново завязывать шнурки на эскалаторе – всякий раз заставляла задуматься: в какой момент следует приступить к завязыванию шнурков, чтобы успешно справиться с ними к тому времени, как с эскалатора понадобится сойти?
26
Эскалаторы и вправду были безопасны – как я теперь понимаю, благодаря блистательному решению дополнить поверхность ступенек рубчиками, идеально входящими между зубцами металлической гребенки вверху и внизу эскалатора, поэтому случайные предметы вроде монеток или наконечников шнурков просто не могли попасть в щель между движущимися ступеньками и неподвижным полом. В тот день о рубчиках и желобках эскалатора я не задумывался, и, в сущности, тогда их назначение было для меня неясным – я полагал, что они придуманы для сцепления, или в чисто декоративных целях, или сделаны таковыми, чтобы напомнить нам, как красивы все рубчатые поверхности: брюхо кита полосатика, наверняка обладающее некими гидродинамическими или термическими свойствами; борозды, оставленные граблями на рыхлой почве или бороной в поле; единственная бороздка на льду от лезвия конька; рубчики на носках, позволяющие им растягиваться, и на вельвете, по которым можно водить шариковой ручкой; дорожки на грампластинках. В тот период, когда я катался на эскалаторах, не завязывая шнурки, зимой я бегал на коньках (между прочим, ступенька эскалатора похожа на ряд перевернутых коньков), описывал круги по замерзшему пруду, пристроившись к пожилым итальянцам-конькобежцам со сморщенными, как изюм, лицами, в свитерах с капюшонами; чехлы для коньков они носили за спиной и бегали длинным, плавным, размеренным ходом. Летом же я слушал пластинки: дважды в неделю поднимался на очень коротком эскалаторе на второй этаж торгового центра «Мидтаун-Плаза», и когда наверху ступеньки начинали втягивать подбородки, на уровне моих глаз появлялся обширный пол, ведущий мимо похожих на коробки металлодетекторов в устланные ковром владения «Мидтаун Рекордз». Там я рылся в альбомах шагающим движением пальцев; если попадалось несколько экземпляров одного альбома, получался примитивный мультик в стиле синематографа, в котором надутый исполнитель неподвижно сидел за пианино под желтой эмблемой «Дойче Граммофон»; часто из-за пустоты между целлофановыми обертками соседних альбомов последующий приходилось укладывать, опускать на несколько градусов, пока он не кренился сам.
В те дни я был ревностным сторонником симметрии и потому пытался сопоставить бороздки, связанные с этими двумя сезонными видами деятельности – бегом на коньках и прослушиванием пластинок. Если бы исследователи спустились в сильно увеличенную бороздку от конька, к примеру, в одну из оставленных мной на льду пруда Коббс-Хилл, теперь безвозвратно растаявшую, и замерли в этой бесконечной наклонной долине – бороды побелели от инея, лица изнурены двухчасовым спуском, рюкзаки набиты образцами, собранными для лабораторных исследований, а на них, как на маленьких моренах, еще сохранивших характерные параллельные отметины, следы других камней, которые протащил мимо ледник, видны бороздки только от моих коньков, – то увидели бы там и сям темные блики, гигантские пласты, сдвинутые за тысячелетие образования одной коньковой борозды, а рядом хрупкие наросты, свидетельство теории, за которую всегда ратовали ученые: лед скользит потому, что на мгновение расплавляется под острием конька, а затем, когда лезвие проезжает мимо, снова замерзает, образуя колючие, похожие на кусты кристаллы, что испаряются прямо на глазах и превращаются в беловатый туман. А темные блики при ближайшем рассмотрении оказались бы содранными частицами металла, следами износа коньков.
Если сделать негатив из снимка ущелья, созданного моим коньком, получится увеличенная дорожка пластинки – тихая и черная речная долина асфальтовых кругов, такая мягкая, что на ней можно оттиснуть веревочную подошву «Вибрам»: этот узор был отлит в исходной форме, получившейся благодаря движению пишущей головки по воску, словно записывающей условия сложного механического компромисса между различными независимыми колебаниями, которых требует стереофонический звук; круги настолько разветвленные и перепутанные, что лишь после длительной работы с приборами, измерения расстояний и подсчетов (на каждом шагу под ногами потрескивают статические разряды), можно уверенно отметить оранжевой аэрозольной краской «бас-кларнет» на пульсирующем виниловом желобе – так рабочие в защитных жилетах красят дорогу, чтобы на ней проявились линии разметки. На непривычно-бесшумную, не отзывающуюся эхом поверхность оседают частицы летучей пыли размером с булыжник, неудачливые споры в лохматой, похожей на кокосовую, оболочке, крупные обсидиановые клочья сигаретного дыма, и время от времени драгоценный алмазный валун, каким-то чудом сорванный с острия этой более мягкой поверхностью, скатывается по склону и плюхается в осадок предыдущих воспроизведений, но и его слушатели смахивают, как простую пыль. Это признак износа иглы проигрывателя.
Как и в случае с перетершимся шнурком, здесь меня заинтересовали принципы трибологии, детальные сведения о взаимодействии изнашивающейся поверхности с поверхностью, вызывающей износ. При катании на коньках: существуют ли разновидности конькового хода, от которых лезвие тупится сильнее, чем от всех прочих? Рывок с места, торможение боком? Может, в быстром затуплении моих коньков повинен слишком холодный лед, или поверхность, уже исчерченная бороздами других лезвий? Есть ли способ оценить пробег коньков по степени износа лезвий? При прослушивании пластинок: от чего изнашивается игла – от пыли и грязи на виниле или от волнообразной структуры виниловой музыки, и если от музыки, можно ли определить, какие тембры и частоты способствуют увеличению срока службы иглы?
Или же сильнее всего острие изнашивается еще до соприкосновения с пластинкой, когда его пробуют большим пальцем? Вполне вероятно. Когда моя сестра ставила какую-нибудь из самых старых семейных пластинок, вроде «Моей прекрасной леди», которым разрешалось покоиться на ковре, если их не слушали, и они поэтому были заметно волосаты, на игле оставался сизый пыльный колпак – вероятно, из того же материала, которым покрыт фильтр в сушилке или выстланы гнезда песчанок, и этот безжизненный урожай приходилось снимать мне. Мудрецы из лабораторий «Херш-Хоук» в унисон с брошюрой, приложенной к головке звукоснимателя «Шур», настойчиво уговаривали не чистить иглу при включенной стереосистеме: возникающие при этом «короткие одиночные импульсы» способны вызвать перегрузку в мощных и услужливых магнитах динамиков; однако идти на риск все-таки приходилось, потому что, насколько мне известно, определить, что игла чистая, можно лишь по треску кожного рисунка на большом пальце, каждая бороздка которого звучит на всю комнату даже от легчайшего прикосновения к игле: она воспроизводила уникальную музыку контурных бороздок так же, как впоследствии играла спиралевидную музыку уникального сеанса записи из жизни пианиста – а пушистый комок пыли, наследие «Моей прекрасной леди», спадал, открывая взгляду крохотный контакт – как ни странно, тупой, в форме резинового молоточка, каким ударяют по колену, проверяя рефлексы, похожий на зависшее в пространстве насекомое, готовый к новому «Дойче Граммофону». Альбом еще не распечатан, и раньше, чем с пластинкой, ты сталкивался с бороздкой другого рода: с беззвучной податливостью разрываемой целлофановой обертки, которую протыкал ногтем и стаскивал вниз, вдоль временного стыка (между двумя еще невидимыми сторонами картонного конверта, о которых ты знал заранее), помедлив, чтобы задуматься о редких свойствах оберточного материала – такого прочного и растяжимого до первого прорыва, а потом готового рваться почти без посторонней помощи; этим свойством блестяще воспользовались дизайнеры сигаретных пачек, пристроившие к целлофану маленький цветной язычок, с которого начинается разрыв, и ленточку из более плотного материала, под управлением которой с пакетика можно без труда снять верхушку. Пластинка извлекалась из конверта без единого прикосновения к играющей поверхности, благодаря опоре-треножнику: большой палец на краю, два других – на круглом ярлыке. Пока новенькую пластинку проносили по воздуху к проигрывателю, она успевала собрать на себя летучую пыль, поэтому для нее требовалось устройство очистки вроде того, каким пользовались мы; отдельный, похожий на звукосниматель, рычаг, вооруженный крошечной веерной щеточкой и красным цилиндрическим валиком для сбора крупного мусора. Этот чистящий рычаг катился по пластинке гораздо быстрее настоящего звукоснимателя, влекомый, вероятно, многочисленными остриями ворсинок (эту загадку я так и не разгадал), и заканчивал работу за пять минут до того, как умолкала музыка на одной стороне пластинки. Система чистки пластинок отчетливо напоминала желтые машины для подметания улиц, появившиеся в годы моего детства: разбрызгиватели спереди смачивали приближающийся мусор, чтобы круглые вращающиеся щетки могли смести его от бордюра туда, где творился незримый хаос, где гигантский щетинистый валик, прикрепленный к машине сзади, затягивал этот мусор в контейнер, встроенный в механизм. Если бы еще система чистки пластинок работала так же исправно, как эти уличные машины, за которыми оставалась чистая мокрая полоса асфальта, штриховая и фестончатая по краям и сплошная в середине, даже когда приходилось объезжать припаркованные у края тротуара машины, а потом снова подруливать к самому бордюру и с явным удовлетворением сметать с него затвердевшую грязь, листья и обесцвеченный сор! Но пластинкам не так повезло, и, видимо, чистящий антистатик, который полагалось брызгать на цилиндрический валик, оставлял маслянистые следы в дорожках, вычеркивал из воспроизводимого звука мельчайшие вспышки радости. Тем не менее мы пользовались им, увлажняли валик и ставили его на вращающуюся пластинку. А потом, не обращая внимания на докучливый механизм включения проигрывателя, который вечно переводил вертлявый звукосниматель выше того места, на которое его ставили, мы опирались одной рукой на основание проигрывателя (почти так, как я по привычке держался за теннисную туфлю, пока зашнуровывал ее) и большим пальцем легко и осторожно приподнимали крючок на чайкином крыле звукоснимателя. Противовесы, начищенные хромированные диски с резьбой, которые можно было установить в точном соответствии с необходимым весом в граммах (а каким противоречивым было само представление о «необходимом весе»! Кое-кто считал, что даже лишние два грамма постепенно испортят пластинку; но с другой стороны, строгие авторы рубрик в «Стерео Ревью» утверждали, что при недостаточной нагрузке звукосниматель будет скользить над звуковыми дорожками, или подпрыгивать, как лыжник на буграх трассы, а затем снова плюхаться на пластинку, нанося ей ущерб), действовали так, что звукосниматель вздрагивал от легчайшего прикосновения большого пальца, точно под кожухом от пыли таилось особое, лунное притяжение. Головку звукоснимателя ставили на гладкий наружный край вращающейся пластинки; от деформации поверхность поднималась и опадала, зачастую с сердечным ритмом «тум-тум, тум-тум», и эта движущаяся, пластичная поверхность наконец входила в контакт с иглой, так что та подскакивала на волнообразных неровностях, поначалу производя глухой стук, точно тяжелый сундук, поставленный на ковер, затем протяжный вздох и по меньшей мере один треск, усиливающий ощущение, будто вступаешь в микроскопический мир техники, где звуки хранятся в такой физически малой форме, что даже невидимая пылинка в тоненькой, как волос, бороздке способна звучать, как щелканье циркового кнута. После этого можно было переместиться на ковер, над которым до сих пор приседал на корточках. А потом начиналась музыка. Послушав ее внимательно минуты три, свыкнувшись с ощущением микроскопичности и дождавшись, когда пианино увлечется менее знакомыми или не столь удачными, как вступительные, пассажами, я принимался читать текст на конверте, затем уходил на кухню за сэндвичем, читал «Стерео Ревью» и возвращался минут через двадцать к завершению первой стороны пластинки, чтобы послушать технологический финиш: ты прокатывался по последним дорожкам, словно в коляске рикши по многолюдным улицам восточной столицы музыки, а потом вдруг, в сумерках, проходил через городские ворота и шагал через борт в ждущую лодку, уплывающую в черно-лиловые воды лагуны, к плоскому острову в самой середине; быстро и безмолвно плыл по обширной глади к круглому острову (с невысоким тотемным столбом посредине, вероятно – календарем друидов), но не высаживался на нем – обратное течение со странной быстротой несло тебя назад, к кишащему людьми городу краски, испарина, бессонница – и снова через всю лагуну; киль ударялся сначала об один, потом о второй берег, и хотя судно двигалось стремительно, оно все-таки оставляло за собой на черной глади тонкий сияющий след киля. Наконец большой палец приподнимал судно, оно проносилось высоко над материком и исчезало за гранью плоского мира.