Чтение онлайн

на главную

Жанры

Шрифт:

С каждым годом появляются все новые продукты, и в конце концов, по мере проникновения этих новинок в твой пантеон шампуней, зубных паст, торговых автоматов, журналов, автомобилей и фломастеров, теряешь привычные ориентиры, не можешь поместить новый продукт в соответствующую ячейку среди знакомых торговых марок, потому что их тоже не успел толком усвоить. Что касается шампуней, я, кажется, уже дошел до такого состояния; семейство «Флекс» меня наконец доконало, и теперь я живу исключительно прошлым: если не считать по-настоящему ярких образцов, любой пост-«флексовский» продукт (вроде этой шведской дряни с березой и ромашкой, «Хельса») для меня не существует, не присутствует в моей жизни, сколько бы раз я ни видел его на полках. Теоретически могу предположить, что существует момент времени, когда совокупный объем всех историй о мелочах, накапливающихся у меня в памяти, охватывающих ряд отделов «Си-ви-эс» и даже творений цивилизации в целом, достигнет критической массы и сделает меня пресыщенным, апатичным, не способным высечь из себя ни единой новой искры энтузиазма; подобного события я ожидаю, когда сами аптеки сети «Си-ви-эс» станут жалкими и устаревшими, как «Райт Эйдз» и «Оскос» до них. Красные буквы и белые запечатанные пакеты померкнут в тени новинки, которую мы даже вообразить себе не можем, – более чистой, заразительно живой [46] .

46

Распад уже начался: последние несколько раз, когда я заходил в «Си-ви-эс», мне вообще не запечатали пакет, хотя степлер лежал рядом с кассовым аппаратом – они просто перешли на пластиковые пакеты с двумя прорезями, образующими ручки; верх пакета похож на лямки комбинезона, запечатать степлером этот пластик невозможно. Хотелось бы знать, неужели пристальное наблюдение и хронометраж подсказали руководству «Си-ви-эс», что из-за хронической нехватки персонала заглянуть в незапечатанные пакеты охраннику будет легче, чем кассирам – тратить лишние секунды на работу степлером.

Впрочем, пока аптеки «Си-ви-эс» занимают в жизни более видное место, чем, скажем, «Крэйт-энд-Бэррел», или «Пир-1», или рестораны, национальные парки, аэропорты, «треугольники науки», вестибюли контор или банки. Все перечисленные места – новшества для данного периода, а «Си-ви-эс» – повседневность. И где-то в этом заведении, по словам Тины, которая осведомлена лучше меня, есть пара шнурков, приготовленных как раз для рокового дня, когда мои шнурки износятся

и лопнут. К моему разочарованию, отдел под вывеской «уход за ногами» предлагал только упаковки мозольного пластыря, пемзу, средства для размягчения мозолей и натоптышей, чехольчики на пальцы ног, приспособления для подстригания вросших ногтей, а остальное место занимала продукция «Доктора Шолла». Я заглянул и в «чулки-носки», но нашел там лишь первые. Я уже был готов поверить, что в «Си-ви-эс» не торгуют тем, что мне нужно, когда, пройдя по проходу 8А под вывеской «чистящие средства», увидел шнурки, развешанные поверх банок с кремом для обуви «Киви», рядом с губками и латексными перчатками на подкладке. Это были 69-центовые «сменные шнурки для парадной обуви» марки «Си-ви-эс». Легкий дешевый блеск наводил на мысль, что они сплетены из искусственного волокна, но человеку в здравом уме и в голову не пришло бы требовать непременно натуральные шнурки. В таблице на обороте каждой упаковки количество парных отверстий на ботинках соотносилось с необходимой длиной шнурков: согласно ей, я купил для своих ботинок (с пятью отверстиями) шнурки длиной двадцать семь дюймов. Ботинки выглядели обшарпанными, и я чуть было не прихватил заодно банку черного крема «Киви» – меня привлек ее архаичный дизайн, такой американский, но проверенный временем, как дизайн банок оливкового масла «Филиппо Берио», а еще я заметил трогательное сходство птицы киви в белом полукруге на банке и белого, вписанного в овал пингвина на черном томике, который нес в руке. Но я вспомнил, что дома у меня лежат несколько банок черного «Киви» – удивительно, как эта компания до сих пор не разорилась, ведь каждой банки хватает очень надолго, думал я: она быстрее затеряется в недрах шкафа, чем иссякнет ее содержимое.

У каждой кассы вытянулись очереди. Понаблюдав за действиями кассиров, я выбрал самую опытную на вид женщину – индийских или пакистанских кровей, в голубом свитере, хотя в очереди к ней стояло на два человека больше, чем в другие кассы: просто я пришел к выводу, что разница в скорости, с которой обслуживает клиентов проворный, ловкий кассир и медленный и туповатый, составляет три к одному, ввиду различия в способностях и интеллекте, и даже четыре к одному, если сделку осложняет необходимость вернуть какую-либо покупку или заглянуть в алфавитную распечатку с ценами, поскольку на одном из товаров ценника не оказалось. Индианка была настоящей профессионалкой: она считывала информацию с ценников и тут же укладывала покупки в пакет, не хватаясь за них второй раз, она не ждала, когда покупатель наберет точную сумму мелочью – на своем опыте она уже убедилась, что после слов «подождите, сейчас поищу!», копания в карманах и подсчетов на ладони искомой комбинации монет наверняка не найдется, покупатель разведет руками «нет, не наберу» и вручит ей двадцатидолларовую купюру. Выдвижной ящик кассы она закрывала бедром и одновременно отрывала чек, а хромированным ручным степлером, прикованным цепочкой к прилавку, пользовалась так умело, что лучше нельзя было и пожелать. Единственная заминка получилась, когда индианка отсчитывала сдачу женщине, стоявшей передо мной (щипчики, вазелин «Интенсивный уход», жевательная резинка «Трайдент», светлые колготки и упаковка длинных «Мальборо Лайтс»), и у нее кончились десятицентовые монетки. Новая партия была запаяна в плотный целлофан. Кассирше понадобилось десять секунд невозмутимого, бесстрастного сгибания и разгибания ленты, чтобы вытряхнуть в поддон четыре десятицентовика [47] . Но несмотря на эту задержку, я дошел до индианки со своими шнурками быстрее, чем добрался бы до любого другого кассира. (Честно говоря, я наблюдал за ней и раньше, когда заходил за берушами, поэтому уже знал, что она работает быстрее всех.) Я разменял десятку. Кассирша выложила купюры мне на ладонь, а мелочь насыпала в образовавшееся корытце – самый рискованный, требующий максимальной ловкости способ, при котором одна рука у меня оставалась свободной для пакета, зато удавалось избежать неловкого прикосновения к чужой теплой ладони. Мне хотелось объяснить индианке, насколько она шустра, как я рад, что она находит новые жесты и прямые пути, благодаря которым сделка становится приятной, но не нашел приемлемого, не вызывающего смущения способа выразить эту мысль. Кассирша улыбнулась, церемониально кивнула, и я ушел, покончив со своим делом.

47

Это промедление я ей сразу простил: упаковка монет в пластик чрезвычайно осложнила жизнь кассира. Бумажные рулоны для мелочи были прекрасны: оригинальные тона, мягкая оберточная бумага, отяжелевшая от монет; опытные кассиры навострились рвать эти рулоны об край поддона и высыпать в него все монеты за какие-нибудь пять секунд. Но несмотря на все это, впервые увидев целлофановые рулоны (примерно в 1980 году), я заволновался и оживился; в прозрачной упаковке было легко различить монеты, к тому же целлофан казался продуктом работы некоего блистательного сортировщика, кассира, или упаковщика из банка. Но несмотря на неуправляемую плотность, целлофан, в отличие от бумаги, легко рвался, стоило проколоть его (как упаковку грампластинок) – и, конечно, тяжелые упаковки монет порой рвались сами, поэтому сторонникам целлофановых чехлов для мелочи пришлось увеличить толщину выбранного материала, что периодически раздражало кассирш, особенно с длинными ногтями. Здесь не хватало самой малости – язычка, за который можно было бы потянуть и вскрыть рулон, подобного нитке на упаковке пластыря, но более функционального.

Глава четырнадцатая

Обратный путь от «Си-ви-эс» до офиса показался мне гораздо длиннее. Я купил на уличном лотке хот-дог с кислой капустой (от этого вкусового сочетания меня и сейчас передергивает) и зашагал в ускоренном темпе, чтобы сэкономить как можно больше времени от двадцати минут, оставшихся мне для чтения до конца обеденного перерыва. В кондитерской, мимо которой я проходил, было пусто; за тридцать секунд я успел купить за 80 центов большое, мягкое печенье с крошками шоколада. На расстоянии пяти кварталов от офиса, ожидая, когда переключится светофор, я откусил печенье, и мне сразу нестерпимо захотелось запить его молоком; я нырнул в «Папу Джино» и купил полупинтовую картонку в пакете. Отоварившись таким образом, поглощенный мыслями о ритуальном аспекте упаковки в пакеты, я вернулся на кирпичную площадь и сел на залитую солнцем скамью поближе к вращающейся двери офиса. Скамья была нео-викторианская, из тонких деревянных реек, прикрученных болтами к изогнутым чугунным ножкам, выкрашенная зеленой краской – сейчас такая может показаться слишком вычурной, а в то время они были в диковинку, архитекторы лишь недавно отказались от низких, мрачных бетонных или полированных гранитных плит, на которых полагалось сидеть (точнее, сутулиться, поскольку спинок у таких скамей не было) в этом общественном месте на протяжении двадцати регрессивных лет.

Я положил пакет из «Си-ви-эс» рядом с собой и надорвал упаковку с молоком, предварительно подсунув край полученного от Донны пакета под ляжку, чтобы его не унесло ветром. Со скамьи открывался вид на 3/4 нашего офиса: бельэтаж – решетка из темно-зеленого стекла с вертикальной беломраморной отделкой – был последним полномасштабным этажом, прежде чем фасад, скошенный под углом, круто уходил вверх, в слепящую голубую дымку. Тень здания дотягивалась до конца моей скамейки. Для пятнадцати минут чтения день был самый подходящий. Я открыл книжку «пингвиновской» классики на странице, где лежала закладка (чек, который на время я переложил на несколько страниц вперед), откусил печенье и глотнул холодного молока. Пока глаза привыкали к тексту, он оставался слепящим, нечитабельным пятном, поверх которого плавали сохранившиеся на сетчатке фиолетовые и зеленые отпечатки. Я моргал и жевал. Самостоятельные вкусы печенья и молока начали сливаться, еда приятно согревалась во рту; еще один прохладный глоток чистого молока смыл сладкое месиво в желудок [48] . Я нашел на глянцевой странице место, где остановился, и прочел:

48

Однажды днем, когда мы с мамой сидели за кухонным столом (я читал колонку «Дорогая Эбби» и приканчивал сэндвич с арахисовым маслом, запивая его молоком, а она штудировала «Лекции по философии общественных наук» для курсов, которые посещала), она вдруг объяснила мне, что не стоит пить, пока не проглотил то, что жуешь, а на вопрос, почему, объяснила: не потому, что при этом легче подавиться – просто это невежливо, или, скорее, неделикатно, если сравнить с детским набиванием рта или «чмоканьем губами» (последнее выражение я так и не понял до конца). Дело в следующем: неприятные картины и звуки вынуждают окружающих делать нежелательные умозаключения насчет чавкающей и хлюпающей мешанины в чужом рту. Мысль, на которую навела меня мама за кухонным столом, оказалась мучительной: с тех пор на людях я никогда ничего не пил, когда жевал, и у меня екало в животе, когда так делали другие; но если речь идет об одновременном поглощении печенья и молока, запивание еды питьем – единственный способ приглушить сладость и замаскировать свойственный «Пепто-Бисмолу» сывороточный привкус молока, поэтому я, никем не замеченный на скамье, продолжал жевать и запивать поочередно.

И вообще: увидеть в человеческом однодневное, убогое; вчера ты слизь, а завтра мумия или зола [49] .

Не то, не то, не то! – думал я. Деструктивная, бесполезная, вводящая в заблуждение и совершенно неверная мысль! Однако безвредная, даже приятно отрезвляющая для человека, который занимает зеленую скамью на площади, вымощенной кирпичом «в елочку», под пятнадцатью здоровыми, посаженными с одинаковым интервалом деревьями, и слышит резиновые стоны и посвист вращающейся двери. Я мог впитать любой брутальный стоицизм, чьим бы он ни был! Но вместо того чтобы продолжать чтение, я опять откусил печенье и набрал полный рот молока. С чтением всегда возникает одна проблема; приходится снова начинать с того же самого места, где остановился накануне. Восторженный отзыв в «Истории европейской морали» Уильяма Эдварда Хартпола Лекки (которая однажды в субботу, во время блужданий по библиотеке, привлекла меня своим претенциозным заглавием и фантастическим изобилием сносок [50] ) заставил меня две недели назад в обеденный перерыв остановиться перед стеллажом во всю стену, заполненным книгами классической серии издательства «Пингвин» и потянуться за тощим томиком «Размышлений» Аврелия на самую верхнюю полку, презрев стоящую тут же стремянку, зацепить книгу согнутым пальцем сверху и вытащить ее из ряда так, чтобы она упала в мою подставленную ладонь: чуть ли не самое тонкое «пингвиновское» издание, в блестящей обложке, негнущееся, в идеальном состоянии. Во время предыдущих кратких приступов энтузиазма я приобрел и прочел страниц по двадцать «пингвиновских» Арриана, Тацита, Цицерона и Прокопия – мне нравилось видеть их выстроенными у меня на подоконнике, над полкой с пластинками; нравилось отчасти потому, что мое знакомство с историей началось с оборотной стороны конвертов для пластинок, и чернота и глянец классической серии ассоциировались у меня с винилом [52] . Лекки воспевал Аврелия так усердно, что искушение прочесть его самому было непреодолимым:

49

Марк Аврелий. «Размышления», 4:48, пер. А.К. Гаврилова. – прим. пер.

50

К примеру, в одной сноске Лекки цитирует слова французского биографа Спинозы о том, что великий философ ради развлечения любил бросать мух в паутину и со смехом наблюдать за последующим поединком («История европейской морали», том 1, стр. 289). Этим фрагментом Лекки проиллюстрировал свое утверждение, согласно которому утонченные представления о морали никак не связаны с особенностями личности или культуры; можно быть образцом добродетели в одной сфере и в то же время проявлять толерантность или даже безнравственность в другой – мысль не новая, но, пожалуй, впервые подкрепленная примером

Спинозы. Из «пингвиновских» «Кратких жизнеописаний» Джона Обри, стр. 228, мы узнаем, что во время учебы в колледже («обгаженном галками» Оксфорде) Гоббс любил вставать пораньше утром, ловить веревочной петлей галок на сыр и сажать бьющую крыльями добычу в опасные для перьев силки – очевидно, ради забавы. Господи боже! Узнавая бытовые и анекдотичные случаи из жизни философов, мы не можем не замечать, как эти жестокие мелочи роняют великих людей в наших глазах. И Витгенштейн, как я читал в какой-то биографии, обожал ковбойские фильмы, каждый день был готов часами смотреть перестрелки из ружей и луков. Можно ли серьезно отнестись к теории языка, выдвинутой человеком, которому доставляла удовольствие суконная скука вестернов? Один раз – это еще куда ни шло, но каждый день! Однако несмотря на то, что ничтожные подробности о жизни трех философов (о которых, откровенно говоря, я почти не читал) временно отбили у меня охоту к чтению их трудов, я жаждал новых деталей подобного сорта. Как писал Босуэлл, «в это путешествие он [Джонсон] отправился в сапогах и очень широком коричневом пальто, в карманы которого почти целиком помещалось два тома его словаря формата ин-фолио; в руке он нес толстую трость из английского дуба. Прошу не судить меня строго за такие обыденные подробности. Все, что связано со столь великим человеком, достойно пристального внимания. Помню, доктор Адам Смит на лекции по риторике в Глазго признался, что был рад узнать, что Мильтон носил башмаки на шнурах, а не на пряжках» (Босуэлл, «Дневник путешествия на Гебриды», изд. «Пингвин», стр. 165. Вы только вдумайтесь: Джон Мильтон завязывал шнурки!). Босуэлл, подобно Лекки (возвращаясь к предмету нашей сноски) и Гиббону до него, любил сноски. Они понимали, что наружная поверхность истины – далеко не такая гладкая, ровная, плавно переходящая от абзаца к абзацу; она покрыта грубой защитной коркой цитат, кавычек, курсивов и иностранных слов, с редакторскими наслоениями всех этих «там же», «ср.», «см.», которые служат щитом для чистого потока аргументации, сиюминутно существующей в мозгу. Они знали толк в радостном предвкушении, какое испытываешь, периферическим зрением улавливая при переворачивании страницы серый ил дополнительного примера и ограничения, ждущий в виде крошечных буковок в самом низу страницы. (Говоря обобщенно, они признавали пользу мелкого шрифта как источника удовольствия при чтении туманных научных трудов; перед силами типографской плотности приходилось заискивать, как Роберту Хуку или Генри Грею перед деловитостью и запутанностью записанной истины.) Им нравилось решать, в каком порядке продолжить чтение – удосужиться свериться с какой-либо сноской или нет, прочесть сноску в контексте, оставить на закуску. Они знали, что мышцам глаза нужны вертикальные маршруты, что прямые мускулы глаза, наружный и внутренний, ослабевают, способствуя колебательному движению по силуэту буквы Z, усвоенному еще в начальной школе: сноски служат переключателями, предлагают, как игрушечная железная дорога, трассу для мысли под номером 1, некоторое время следуют ей мимо заброшенных станций и по подтопленным сырым туннелям. Дигрессия – отход от темы или пути развития рассуждения – иногда бывает единственным способом довести его до конца, а сноски – единственная форма графической дигрессии, санкционированная столетиями книгопечатания. Однако правила оформления печатных работ, разработанные Ассоциацией современного языка, которые я получил в колледже, не рекомендовали длинные, «эссеподобные» сноски. Спятили, что ли? Куда же катится наука? (Из последующих изданий этот изъян убрали.) Да, правильно высказался Джонсон по вопросу толковательных примечаний к Шекспиру: «Помехи расхолаживают разум; мысли отвлекаются от главного предмета; читатель устает, сам не зная почему, и наконец откладывает книгу, которую слишком прилежно изучал» («Предисловие к Шекспиру»). Но Джонсон имел в виду особый случай – примечания одного автора к другому, и действительно, чей пыл не охладит стремление редакторов «Нортоновской антологии поэзии» пояснить каждое потенциально замысловатое слово или строку, упорное нежелание понять, что отчасти прелесть поэзии для изучающего заключается в поросли существительных, которые он видит впервые, и аллюзий, о смысле которых может лишь гадать? Нужна ли нам к теннисоновской строчке «полипов темный лес» [51] аккуратная сноска «3 Осьминогоподобные существа»? Надо ли объяснять нам само название стиха («Кракен», стр. 338-339 исправленного и сокращенного издания антологии)? Так ли нам необходимо, чтобы уже первое предложение «Американца» Джеймса, где упоминается «салон Карре в Лувре» (и где – в «пингвиновской» серии «Американская библиотека»!) подчищали деморализующей подсказкой:

В этом зале, сокровищнице картинной галереи великого национального музея Франции, хранятся не только полотна старых мастеров, которые Джеймс упоминает далее, но и «Мона Лиза» Леонардо.

Однако замечательные научные или анекдотические сноски – как у Лекки, Гиббона или Босуэлла, – написанные автором с целью дополнения или даже исправления в последующих изданиях его собственных слов в исходном тексте, свидетельствуют о том, что нет предела в стремлении к истине: оно не кончается вместе с книгой; далее следуют новые формулировки, опровержения собственных выводов и бескрайнее море ссылок на авторитетные источники. Сноски – это мелкие всасывающие отростки, благодаря которым щупальца-абзацы находят опору в обширном мире библиотек.

52

Черные книги «Пингвина» мне нравятся еще и потому, что на первых страницах в них помещена биографическая справка о переводчике – тем же мелким шрифтом, что и биографическая справка об историческом лице, труды которого он перевел на английский; благодаря этому сопоставлению малоизвестные переводчики из Дорсета и Лидса становятся такими же значительными фигурами, как убийцы, интриганы и заговорщики древности. Зачастую переводчики «Пингвина» оказывались не профессионалами, а любителями, которые, получив диплом по двум специальностям, тихо-мирно управляли отцовскими предприятиями или служили в конторах, а по вечерам переводили – вероятно, среди них было немало геев, этих на редкость слабых и сдержанных мужчин, которые, по общепринятым меркам, мало чего добиваются в жизни, но берегут для нас достижения цивилизации, располагая идеально сбалансированным, обдуманным и доступным представлением обо всем, что только можно знать о некоторых событиях истории Голландии или о периоде популярности какой-нибудь примечательной разновидности терракотовых трубок.

Совершенство характера этого человека, утомленного разнообразными событиями девятнадцати лет правления, возглавляющего общество, развращенное до мозга костей, и город, печально известный своими вольностями, заставляло умолкнуть даже клеветников, а народ в порыве признательности провозглашал его скорее богом, нежели человеком. С такой уверенностью мы можем судить о душевной жизни лишь немногих людей. Его «Размышления», производящие неизгладимое впечатление, составили одну из самых правдивых книг во всем жанре религиозной литературы.

И действительно, первый же абзац, который я прочел, открыв «Размышления» наугад еще в книжном магазине, ошеломил меня тонкостью. «Каким образом», – прочел я (и сдавленный звон ополаскиваемой кастрюли, ударившейся о бок раковины, зазвучал у меня в ушах).

Каким образом ясно является уму, что нет в жизни другого положения, столь подходящего для философствования, как то, в котором ты оказался ныне! [53]

Стоп! Мне понравилась легкая неуклюжесть и архаичность предложения, изобилующего выражениями, которые сейчас срываются с уст редко, а когда-то были обиходными: «столь подходящего», «философствования», «ты оказался ныне», а также неожиданный, но уместный порыв к восклицательному знаку в конце. Но думал я преимущественно о поразительной справедливости утверждения и о том, что, купив эту книгу и научившись следовать этому единственному завету, я приду к вершинам понимания, хотя на первый взгляд буду продолжать жить в точности как раньше – ходить на работу, обедать, уходить домой, разговаривать с Л. по телефону, оставаться у нее на ночь. Как часто случается, первая решающая фраза понравилась мне больше, чем все прочитанные по порядку. Я не расставался с книгой в обеденные перерывы на протяжении двух недель; ее корешок обтрепался не от чтения, а от постоянного ношения в руках, по нему пролегла единственная белая линия сгиба, из-за которой книга сама раскрывалась на странице 168, на том самом «жизненном положении», и к нынешнему моменту я, разочарованно листающий страницы, уже был готов окончательно забросить «Размышления», устав от неумолимого и патологического самоотречения Аврелия. Отрывок про скоротечность жизни, которая не более чем семя и прах, читаемый второй день краду, стал для меня последней каплей. Я снова заложил страницу чеком, который хранился в ней до недавней минуты, и закрыл книгу.

53

Марк Аврелий, «Размышления», 11:7, пер. А.К. Гаврилова. – Прим. пер.

Оставалось выпить еще полпакета молока. Чувствуя, что его вкус мне уже надоедает, я допил молоко залпом, а потом, вспомнив детскую привычку, скатал в шарик пакет из-под печенья, сделанный из тонкой морщинистой бумаги, и запихнул его в отверстие молочного пакета. От обеденного перерыва осталось еще десять минут. Поскольку читать мне расхотелось, я решил было потратить это время на замену изношенных шнурков новыми, недавно купленными. Но солнце слишком припекало: подставив ему лицо, я сидел с закрытыми глазами, растопырив руки по скамье и скрестив перед собой ноги, и лишь когда слышал приближающиеся шаги, подтягивал ноги к себе, чтобы не загораживать путь. Правая рука, находящаяся в тени, касалась холодного купола нео-викторианского болта, левая, на солнце, – гладкой, горячей зеленой краски; умиротворенность и полнейшее довольство перетекали из теневой кисти в солнечную, струились по рукам и плечам, образовывали водоворот в голове. «Каким образом, – повторил я, точно себе в упрек, – ясно является уму, что нет в жизни другого положения, столь подходящего для философствования, как то, в котором ты оказался ныне!» Положение создалось в день, когда я все утро зарабатывал себе на хлеб, когда лопнул шнурок, состоялся разговор с Тиной, произошло успешное мочеиспускание в офисном туалете, а потом умывание, была съедена половина пакета попкорна, куплена новая пара шнурков, проглочен хот-дог и печенье с молоком; положение настигло меня сидящим на солнечной зеленой скамье, с мягкой книжкой на коленях. И что, с точки зрения философии, мне полагается теперь делать? Я перевел взгляд на книгу. На обложке красовался золотой бюст императора. Кто покупает такие книги? Я задумался. Люди вроде меня, спорадически занимающиеся самосовершенствованием в часы обеденного перерыва? Или только студенты? Или же таксисты – чтобы изумлять пассажиров, помахивая книгой перед плексигласовой перегородкой? Я часто размышлял, зарабатывает ли «Пингвин» хоть какие-нибудь деньги продажей подобных книг.

А потом я задумался над выражением «часто размышлял». Чувствуя, что Аврелий предписывает мне практиковаться в философии на скудной почве моей повседневной жизни, я задался вопросом, как часто я размышлял о прибыльности классической серии «Пингвина». В заявлении, что ты «часто размышлял» о чем-либо, не содержится указаний на то, какую именно часть жизни занимает подобное душевное состояние. Как часто оно возникает – каждые три часа? Раз в месяц? Всякий раз, когда конкретный набор условий напоминает мне об этой мысли? Нет, я определенно не думал о финансовом положении «Пингвина» каждый раз, когда мне на глаза попадались его книги. Иногда я просто гадал, о чем пишут в той или иной книге, и не вспоминал про издательство, в других случаях думал, что оранжевые корешки «пингвиновских» романов тускнеют в солнечном свете, как вывески химчисток, и как странно, что сомнительное сочетание оранжевого, белого и черного цветов выглядит мило и изысканно, на глубинном уровне ассоциируясь с нашим представлением об английском романе только потому, что кому-то в издательстве пришло в голову сделать подобный формат и оформление стандартными. Иногда оранжевые корешки напоминали мне о первой прочитанной «пингвиновской» книге – «Моя семья и другие звери»: мама подарила ее мне однажды летом, и я не только полюбил ящериц, скорпионов и солнце, но и, забираясь все глубже в толщу страниц, заинтересовался крошечными печатными символами, появляющимися через каждые двадцать страниц внизу слева на правых страницах разворотов: «СДЗ-7», «СДЗ-8», «СДЗ-9» и т.д. Какой-нибудь профессиональный жаргонизм переплетчиков, думал я – может, «Следующая до знака 7» или «Сложить до заставки 7». Гораздо позднее, когда я снова обратил внимание на эту особенность «пингвиновских» книг, дочитав до середины «Честный проигрыш» Айрис Мёрдок («ЧП-6» и т.д.), и сообразил, что это просто аббревиатура названия книги, обозначение, чтобы печатные листы не перепутались при брошюровке, я с запозданием влюбился в эту доныне неразрешимую тайну и переполнился благодарностью к «Пингвину» – за предоставление читателям ориентиров, отмечающих наш прогресс, ибо когда доходишь до обозначения вроде «ЧП-14» (в этой книге дальше я не продвинулся, несмотря на всю привязанность к Мёрдок), сразу чувствуется, что прогресс подтвержден более объективно, нежели заурядным сообщением об очередной главе.

Поделиться:
Популярные книги

Отмороженный 6.0

Гарцевич Евгений Александрович
6. Отмороженный
Фантастика:
боевая фантастика
постапокалипсис
рпг
5.00
рейтинг книги
Отмороженный 6.0

Совок 2

Агарев Вадим
2. Совок
Фантастика:
альтернативная история
7.61
рейтинг книги
Совок 2

Один на миллион. Трилогия

Земляной Андрей Борисович
Один на миллион
Фантастика:
боевая фантастика
8.95
рейтинг книги
Один на миллион. Трилогия

Мне нужна жена

Юнина Наталья
Любовные романы:
современные любовные романы
6.88
рейтинг книги
Мне нужна жена

Магнатъ

Кулаков Алексей Иванович
4. Александр Агренев
Приключения:
исторические приключения
8.83
рейтинг книги
Магнатъ

На границе империй. Том 8. Часть 2

INDIGO
13. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
На границе империй. Том 8. Часть 2

Системный Нуб

Тактарин Ринат
1. Ловец душ
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
5.00
рейтинг книги
Системный Нуб

Не верь мне

Рам Янка
7. Самбисты
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Не верь мне

Столичный доктор

Вязовский Алексей
1. Столичный доктор
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
8.00
рейтинг книги
Столичный доктор

LIVE-RPG. Эволюция 2

Кронос Александр
2. Эволюция. Live-RPG
Фантастика:
социально-философская фантастика
героическая фантастика
киберпанк
7.29
рейтинг книги
LIVE-RPG. Эволюция 2

Изгой. Пенталогия

Михайлов Дем Алексеевич
Изгой
Фантастика:
фэнтези
9.01
рейтинг книги
Изгой. Пенталогия

Мама из другого мира. Делу - время, забавам - час

Рыжая Ехидна
2. Королевский приют имени графа Тадеуса Оберона
Фантастика:
фэнтези
8.83
рейтинг книги
Мама из другого мира. Делу - время, забавам - час

Неудержимый. Книга X

Боярский Андрей
10. Неудержимый
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Неудержимый. Книга X

Его темная целительница

Крааш Кира
2. Любовь среди туманов
Фантастика:
фэнтези
5.75
рейтинг книги
Его темная целительница