Белла Ахмадулина. Любовь – дело тяжелое!
Шрифт:
Фиктивные помолвки и даже браки были не редкостью в революционной среде – когда революционеры попадали в тюрьму, навещать их разрешали только родственникам, супругам и невестам/женихам. И если у них не было родственников, готовых поддержать их в такой ситуации, им находили невесту или жениха среди товарищей по партии. Женщинам-революционеркам, приговоренным к ссылке, муж и вовсе был необходим, это позволяло им уберечься от оскорблений.
Часто такие фиктивные браки превращались в настоящие, но в случае с бабушкой Ахмадулиной, Надеждой Митрофановной, этого не произошло. Она вышла за Баранова замуж, приняла его фамилию, уехала с ним за границу и всячески о нем заботилась, но, как говорила позже, они так и остались только товарищами. В Швейцарии им пришлось нелегко, поскольку обещанной денежной поддержки от товарищей-революционеров они так и не
После его смерти Надежда Митрофановна вышла замуж уже по-настоящему, за некоего Лихачева, от которого и родила двух дочерей – Христину и Надежду. А фамилию они получили от своего приемного отца – Ахмадулина говорила, что он был четвертым мужем бабушки: «Я видела его фотографию, он был хороший, благородный, с усами такой. Вот этот уже Лазарев был, он удочерил бабушкиных детей, Христину и мою мать, они стали Лазаревыми».
В то время Надежда Митрофановна с детьми, мужем и братом Александром жили в Донбассе, и там состоялась их очередная встреча с Лениным, которая окончательно разочаровала Надежду Митрофановну в вожде пролетариата. Причина была не политическая, а вполне личная – она болела тифом, а ей пришлось варить для гостя кофе. Тот не удался, и Ленин, по словам Ахмадулиной, закричал: «Что твоя сестра, такая дура, до сих пор не научилась кофе готовить?!» С тех пор Надежда Митрофановна окончательно охладела к идеалам революции, но как бы то ни было, ее революционное прошлое потом немало помогало всей их семье и, возможно, спасло жизнь ее зятю.
Утром нам предстояло на машине пересечь с запада на восток всю Италию и, не доезжая Адриатического моря, остановиться в Пене, маленьком студенческом городке, расположенном недалеко от Бари – крупного промышленного центра региона Апулия. Здесь намечалось первое выступление Беллы и Булата.
Разместившись в небольшой гостинице, мы пошли гулять по кривым улочкам старого города и неожиданно наткнулись на обувной магазин «Стопани». Фамилия эта известна в России, потому что родственник Беллы А. М. Стопани был соратником Ленина и в Москве, на Чистых прудах, существовал (недавно переименованный) переулок его имени. Булат, прекрасно знавший, что у Беллы есть итальянская кровь, заволновался, увидев фамилию Стопани на вывеске, и сказал, что мы обязательно должны расспросить владельцев магазина об их родственных связях.
Мы немного посомневались, но все же через нашу переводчицу обратились к хозяину. Реакция последовала самая неожиданная: тот стал всеми силами открещиваться от возможного родства, видимо, опасаясь наследственных притязаний со стороны обнаружившихся родственников из России.
Борис Мессерер, муж Беллы Ахмадулиной.
Бабушка оказала на Беллу большое влияние, куда большее, чем вечно занятая работой мать. Вообще, она никогда не говорила о матери плохо, но все же в ее воспоминаниях сразу появлялся некоторый холодок. Не было у них душевной близости, да и взаимопонимания не хватало. Надежда Макаровна постоянно работала, много делала для семьи, но странные недетские фантазии маленькой дочери ей были совершенно непонятны, да вряд ли она даже находила время в них вникать.
Белле в свою очередь была не близка материнская практичность и приземленность, она тянулась к трагическим, оторванным от реальности, героическим и иногда даже истерическим натурам. Она обожала бабушку и с восторгом вспоминала, как та, живя в коммуналке на нищенскую пенсию, отказалась от предложенной ей большой пенсии, на которую имела право как старая революционерка. Восхищалась своей теткой Христиной, сестрой матери, которая была санитаркой на советско-финской войне, «солдат наших там защищала, собой закрывала. Снайперы их были очень меткие, их называли «кукушки финские», но, наверное, они видели, что это какая-то баба-санитарка, и ее только косвенно задевали пулей, но у нее были следы. Она вообще была склонна к героизму, потом всю Отечественную войну до самого конца была санитаркой. Когда героическая тетка уже старая была, увидела, как котят бросили топить в пруд какой-то, и она бросилась за ними. Котят она вытащила из воды, а они стали сумасшедшие и бросались на нее, кусались, не пережили этой травмы утопления. Вообще, очень хорошая, очень трагическая, совершенно не похожая на мою мать. Работала маляром, нищенствовала, мать все это презирала, но они с бабушкой больше всего на меня влияли».
Но, наверное, квинтэссенцией ее «странности», раздражавшей Надежду Макаровну, можно назвать случай в конце войны, когда они одно время снимали угол в избе какой-то женщины. «Это была совершенно испепеленная, худая женщина, вся в черном, – вспоминала Ахмадулина много лет спустя. – Конечно, у нее кто-то… Она с нами не говорила никогда и относилась с каким-то презрением, словно потому, что мы живые, хоть мать и говорила:
– Да у меня вот дочь болела.
Ей было все совершенно или безразлично, или противно, она все время непрестанно молилась, перед ней была икона. Не вставая с колен день и ночь, день и ночь, день и ночь, она молилась. И я так любила ее, так сочувствовала ей. Я понимала, что, может быть, она молит за того, за кого можно молиться, чтобы спасти его, но по всему ее выражению, ее соотношению с этой иконой, потому, что она вообще не поднималась с колен никогда. Я по такому исступленному ее лицу поняла – наверное, тот, о котором она так убивалась, не вернулся, его уже не было. А тут постепенно кончалось эвакуационное время. Но я страшно жалела и любила эту женщину».
В Белле было удивительное, на мой взгляд, сочетание беспомощности, пассивности даже и внутренней воли, очень трезвой и очень жесткой самооценки. Я думаю, что это происходило от того, что она больше всего жила в двух состояниях. Одно было состояние шестидесятнического упоения, а второе, когда она как раз стала настоящим поэтом в 80-е – это ощущение горького похмелья и от дружб, и от влюбленностей, и ощущение трезвого суда собственной совести. Именно поэтому, именно из-за больной, обостренной совести она совершала так много героических поступков, так прекрасно поддерживала диссидентов и так не ломалась в тех обстоятельствах, в которых сильные мужчины ломались постоянно. Она могла, конечно, себе позволить не бороться за жизнь, за привилегии, потому что она так была царственна и так хороша, что было ощущение, что все положат к ногам. Но по ней прекрасно было видно, что если не придут и не положат, она это переживет, она без этого обойдется. И вот это мне в ней нравилось особенно.
Дмитрий Быков, писатель.
Начало войны Ахмадулина запомнила смутно, все же она была еще слишком мала. Поэтому события этого времени остались в ее памяти скорее на уровне ощущений, эмоций, причем даже больше не ее собственных, а окружающих – она чувствовала всеобщий страх, и он передавался ей, хотя она и не понимала его причины. Ее собственных впечатлений от первых дней войны было не так уж много – садик с плачущими детьми, воспитательницы, отбирающие родительские подарки, и игрушечный мишка, которого она так никому и не отдала.
Кстати, этот мишка стал для Ахмадулиной чем-то вроде талисмана. Ее дочь, Елизавета Кулиева, рассказывала: «Испытывая слабость, мама не отпускала от себя старого игрушечного мишку. Сколько себя знаю, он существовал. Ребенком мама с ним играла, даже взяла в эвакуацию и привезла назад. Когда мы появились, мишка достался нам. Увидев его на даче, мама обрадовалась, стала ощупывать. Он вполне сохранный, только внутри все шуршит…» И свои последние дни Ахмадулина, по свидетельству дочерей, провела в компании кошки и все того же старого игрушечного мишки, с которым не расставалась во время войны, и о котором вновь вспомнила на закате своих дней: «Это ему она со слезами рассказывала о своих бедах. Окончательно потеряв зрение, мама иногда осторожно прикасалась к его голове, долго прислушивалась к своим ощущениям и наконец удовлетворенно заключала: «Конечно, это его глазки – разве я могла их забыть?» Мамин медведь и сейчас сидит рядом с ее фотографией, грустно взирая на мир с высоты книжного шкафа, – совсем уже старик».
Игрушечный мишка… Когда читаешь размышления Ахмадулиной об ее детстве и юности, нельзя не заметить, что именно в воспоминаниях о военном времени она превращается из «инопланетянки», странного и непонятного создания, не по-детски серьезного, в обычного ребенка. Она вспоминает игрушечного мишку, открытки, которые ей присылал с фронта отец, вспоминает, как ждала его возвращения и принимала за него каждого солдата. Какой ребенок военного времени не сказал бы о себе то же самое. Война – массовая, мощная, всеобъемлющая трагедия, потрясшая до основания жизнь каждого человека, уравняла всех. Хотя бы на время.