Белое снадобье
Шрифт:
Его взяли в школу, но он продолжал бояться. И хорошо делал, потому что чем выше поднимался он по жизненной лестнице, тем опаснее становилась каждая перекладина. И не потому, что высоко и кружится голова, а потому что чем выше, тем больше желающих уцепиться за нее. А она узка. Лестница кверху сужается. Если внизу, в крысятнике, желающих копаться в помойке не так уж и много, то на перекладину с большим домом, бассейном и обращением «сенатор» уселись бы с радостью все. И тут надо быть начеку. Держать наготове весь арсенал оружия. Связь с Коломбо — тоже оружие, и мощное оружие. И если это оружие выходит из строя, его нужно срочно заменить. Оружием такого же, по крайней мере, калибра.
Всю жизнь он лез по этой проклятой лестнице. Не столько, может быть, для себя, сколько для этого верещавшего на его ноге кусочка мяса. Для сына. А он предал. Предал и ушел… Когда же сын начал отдаляться от него? Когда первый раз пришел постриженный по последней моде — наголо? И с вызовом посмотрел на длинные волосы отца? Конечно, это было неприятно. Неприятно смотреть на любого, кто отличается от тебя, но он же не был каким-нибудь Бурбоном. Он понимал, что моды меняются, что молодые люди острее чувствуют их приливы и отливы, что нужно быть снисходительным и не отталкивать мальчишку вечными нравоучительными сентенциями. Нет, дело было не в круглой стриженой голове. Дело, наверное, было в вызове, с которым он посмотрел на длинные волосы отца. Отец делал для него все, жил для него, а он, видите ли, смеется над гривой отца. Отстал отец, безнадежно отстал. Конечно, куда ему, комиссару полиции Скарборо с десятью тысячами полицейских под его началом, куда ему до пятнадцатилетнего парня с модной стрижкой? Где уж понять!
В другой раз он вдруг спросил вечером за обедом:
— Отец, это ты приказал стрелять по толпе у Центра по выдаче пособий? — Спросил тихо, робко, не поднимая глаз.
— Я, — ответил Доул.
— Почему?
— Потому что безработные ворвались в Центр, начали взламывать кассы, крушить и поджигать мебель.
— Но ведь можно, наверное, было и не стрелять?
— Нет, нельзя… Толпу уговаривали, к ней через динамики обращались работники Центра. Трижды стреляли в воздух, но ты не знаешь, что такое толпа, вышедшая из повиновения. Она слепа и глуха. Она опьяняется сама собой. Она взрывается сама собой, как кусок урана с критической массой.
— И все-таки ты приказал стрелять по живым людям?
— Да. Это были уже не люди. Это были животные. Это были враги порядка. Это был десант хаоса. Дай им волю, они бы разрушили все, на что ушла жизнь десятков поколений людей.
— Но все-таки твои люди по твоему приказу стреляли в живых людей только за то, что они хотели, чтоб их пособия по безработице были больше?
Тяжелая ярость начала медленно клубиться в нем. И этот тоже… Чистенькие мальчики из ОП, не знавшие чувства голода. Привыкшие к ультразвуковым душам. Смелые мальчики, не знавшие чувства страха, потому что жизнь их защищена банковскими счетами отцов и тремя рядами колючей проволоки под напряжением, которой обнесены ОП. Ни разу не битые поборники справедливости. Их отцы вкалывали всю жизнь, стиснув зубы. Наживали язвы, геморрои и инфаркты. Отдавали все. Молчали, когда хотелось выть и орать. А их мальчики, видите ли, лучше понимали жизнь. Жизнь ведь прекрасна, люди благородны. Долой колючую проволоку и да здравствует всеобщее благоволение в человецех! Прекрасно. Но что вы запоете, когда этот благородный народ вцепится вам зубами в горло и вытащит вас из ваших чистеньких, уютных домиков за колючей проволокой? Что вы скажете тогда, уважаемые либералы? Когда не по иксу или игреку по ночам будут бегать голодные крысы, а по вас? Или вы надеетесь, что чистеньких, уютных домиков хватит для всех? Что их давно хватило бы для всех, если бы не такие вот старомодные, глупые, жадные и эгоистичные динозавры, как ваш
— Да, эти люди, что были у Центра, нарушили порядок, но ведь это не их вина, отец, что они безработные, что они годами на пособии.
— Допустим. А чья?
— Тех, кто построил, кто создал это общество. Тех, кто управляет им. В частности, твоя, отец.
Доул поднялся и дал сыну пощечину. Голова Джордана мотнулась, и на щеке расплылся румянец. Губы у него дрожали.
Доул понимал, что вышел из себя, что это не метод воспитания самолюбивого мальчишки, но руку вперед выбросил не ум, а ярость. Ненависть человека, родившегося в джунглях и добившегося места под солнцем ОП, к человеку, который вырос в ОП.
Джордан медленно сложил салфетку, кивнул и пошел к выходу.
— Когда ты придешь? — буркнул Доул. Вопрос был одновременно и извинением. — Скоро заявится мать, и начнутся допросы, где ты.
— Я приду, — сказал Джордан и вышел.
Он не пришел ни в тот вечер, ни на следующий день, ни еще через день. Его нашли только на четвертый день и тут же позвонили Доулу. Он силой заставил Марту остаться дома, вскочил в машину и через час был уже в смрадной длинной комнате, сидел на стуле и смотрел на Джордана. Тот молчал. Когда они остались вдвоем, Доул сказал:
— Ты говорил о доброте, но сам оказался жесток. — Ты же знал, как мы волнуемся… Пойдем.
Ему хотелось сказать еще много-много слов, небывалых по ласке и теплоте, чтобы сломать холодную прозрачную стену, стоявшую в глазах сына, стоявшую между ними. Но он не мог. Не умел. А может быть, смог бы, сумел бы, но боялся. Как боялся всегда. Боялся, что нужно выбирать между всем тем, что он создал, чего добился, и этой прозрачной стеной.
— Пойдем, — повторил он. — Мама ведь ждет.
— Я не пойду, отец, — сказал Джордан. — Я не могу.
— Почему? — спросил Доул, хотя догадывался об ответе.
— Потому что мы чужие. Мне роднее те, в. кого стреляли по твоему приказу.
«Боже, — вдруг подумал Доул, — он же, наверное, на белом снадобье! Какой же я дурак!»
— Ты уже на шприце? — спросил он.
— Нет, — покачал головой Джордан. — Зачем? Мне и так интересно жить.
— Валяться здесь, в крысятнике?
— Постараться сломать то общество, которое ты защищаешь.
— Ну, ну…
Прозрачная холодная стена была непроницаема. Он получил неожиданный удар, как когда-то Рафферти. И, как Рафферти, не сопротивлялся. Как Рафферти, он понимал, что это бессмысленно. Только дурак отказывается признавать свое поражение.
И все-таки он не мог еще повернуться и уйти. Ну что, что, казалось, мешает этому парнишке встать, подойти к нему, забросить руки за спину отца и потереться о щеку носом, как он делал когда-то? И он похлопает его по спине ласковой барабанной дробью, как он делал когда-то. Что мешает им? Ведь между ними всего несколько ярдов. И ничего, никого больше.
— Сынок, — сказал он дрожащим голосом, чувствуя, что в глазах у него слезы, — сынок, между нами ничего не должно быть…
— Между нами тридцать четыре трупа, что остались у Центра. — Голос Джордана тоже дрожал, и он делал судорожные глотательные движения. — Там тоже были отцы, у которых есть дети. Если бы в этой комнате было тридцать четыре трупа, мы не смогли бы подойти друг к другу. А они здесь. Я люблю тебя, но больше никогда не увижу. Иди…
Внизу, на мостовой, горели две полицейские машины. Лисьи хвосты пламени метались в густом дыму. По пустынной улице медленно проехал разведывательный броневик, и стекла хрустели под его шестью колесами, как первый ледок. Броневик объехал сторонкой труп и двинулся дальше, набирая скорость.