Белые одежды. Не хлебом единым
Шрифт:
И отправился в путь. И перед ним полетела весть, пущенная «знающими людьми»:
– Едет Торквемада. Начитанный, цепкий, ласковый Торквемада.
Погуляв по парку, побывав внизу около реки и обойдя все переулки между трехэтажными институтскими зданиями и службами, Федор Иванович взглянул на часы и отправился на ту улицу, что ограничивала опытные поля института. Громадное хозяйство было обнесено проволочной сеткой на столбах, и против этой ограды, среди высоких сосен, стояли, прячась друг от друга, одинаковые кирпичные домики с мансардами. Здесь жили профессора и преподаватели. Он сразу нашел дом академика Посошкова,
Под портретом на низком столике лежало несколько книг, и среди них вызывающе красовалось крамольное сочинение: Т. Морган. «Структурные основы наследственности» – с синим библиотечным штампом наискось: «Не выдавать». Застыв, Федор Иванович невольно расширил глаза.
Тут же спохватившись, он отвернулся и встретил внимательный взгляд блондинки, которая сразу опустила густо осмоленные ресницы.
Раздались четкие, быстрые удары бегущих ног по скрипучим ступеням. В этой комнате, оказывается, была лестница, ведущая на мансарду. Вздрагивая прижатыми локтями, вниз сбежал академик Посошков – все в том же выцветшем тренировочном костюме.
– Да? – сказал он, не узнавая гостя. И тут же просиял. – Эге, кто к нам приехал! Кто к нам прие-ехал! Федя Дежкин! Кандидат наук Федор Иванович Дежкин! Здравствуй, дружок… – Он мягко посмотрел на жену, и она вышла. – Садись, Феденька. Можешь не рассказывать, все знаю. Приехал немножко потрясти вейсманистов-морганистов. Правильно! Наконец-то Кассиан Дамианович взялся и за нас… У нас тут говорят, что ты у него правая рука. Ему бы еще и левую такую…
«Тогда бы вейсманисты-морганисты запищали», – хотел с обидой закончить его мысль Федор Иванович. Но ничего не сказал, только, чуть покраснев, уставился на академика. Тот не уступил: закинувшись в кресле назад, стал как-то сверху рассматривать своего бывшего ученика черными, как маслины, мягко горящими глазами. У него было очень худое, с зеленоватыми ямами на щеках, почти коричневое лицо и коротко подстриженные серые усы.
– Время, Феденька, время, – сказал он. – Все-таки семь лет. За семь лет, говорят, все вещества в организме проходят обмен. Замещаются…
– Количественно, – возразил Федор Иванович. – Но не качественно.
Академик, видно, принял эти слова за намек на его вейсманистско-морганистское прошлое – дескать, горбатого могила исправит. Шире раскрыл готовые к драке глаза.
– Если вы действительно считали меня когда-то добрым человеком, если не ошибались, – Федор Иванович сказал это со страстью, – то таким я и уйду в могилу. Человека нельзя сделать ни плохим, ни хорошим.
– А как же исправляют…
– Светозар Алексеевич, не исправляют, а обуздывают. Усмиряют. Для кого существует аппарат насилия? Для тех, кого нельзя исправить.
– Да… – Академик вскочил с кресла и быстро прошелся по комнате. Еще раз посмотрел на Федора Ивановича. – Узнаю тебя, Федя. Это ты.
Вошла женщина. Они встретились глазами – академик и она, и Светозар Алексеевич, встав, склонив седины, сделал приглашающее движение:
– Чудеса! Самовар уже вскипел. Прошу к столу.
Поднимаясь, Федор Иванович нечаянно взглянул на столик с книгами. «Т. Морган» уже был прикрыт мичуринским журналом «Агробиология», где академик Рядно был одним из самых главных сотрудников.
Открывая стеклянную дверь, академик обнял Федора Ивановича.
– В Бога еще не уверовал?
– В Бога – нет. Но кое-что открыл. Для себя. Ключ вроде как открыл. Чтоб руководить своими поступками и разбираться в поступках других.
– Ого!.. Очень интересно. – Светозар Алексеевич взглянул на него сбоку. – Давай-ка садись, бери пример с Андрюши Посошкова.
За белым квадратным столом, красиво и по правилам накрытым для четырех человек, уже сидел белоголовый мальчик в холщовом матросском костюмчике и водил ложечкой в тарелке с оранжевой смесью: там был накрошен хлеб и залит жидким яйцом. Увидев гостя, мальчик встал и поздоровался, прямо взглянув ему в глаза.
– Вот видишь, здесь севрюга, – сказал академик, когда все сели. – Ты давай, давай, для тебя поставлено. Вот здесь – холодная телятина, прекрасно зажарена. Заметь – желе. Из нее натекло. А моя материя, – тут он снял тарелку с поставленной около него стеклянной банки, там был творог, – моя материя вступила в стадию решающей борьбы за сохранение своего уровня организации…
– Но вы же молодой! Вы же тянете на сорок пять лет!
– Тяну? Может быть, может быть… В школе мне объяснили закон сохранения энергии. И я всю жизнь старался эту энергию экономно расходовать…
«Не из соображений ли экономии ты уклонился от борьбы?» – подумал Федор Иванович.
– А как же ваши кроссы? – спросил он.
– Экономия – это уход от ненужных, бессмысленных драк, – сказал академик, как бы прочитав мысль гостя. – А кроссы – это борьба с энтропией. Лень, сон, покой – все это способствует энтропии, распаду, нашему переходу в пыль. Чтобы противостоять, приходится расходовать энергию! Так оно и получается – между двумя огнями. С одной стороны, экономия, с другой – расход. Ты, Федя, действуй. Обязательно вместе с куском захватывай побольше желе. Вот этот кусочек возьми – прекрасная вещь! – вдруг сказал он и горящими глазами проследил, чтобы был взят этот кусочек и чтобы на него был положен дрожащий ломтик желе. – Ну как?
– Мм! – благодарно промычал Федор Иванович с набитым ртом.
– А мне уже нельзя… Бери еще кусок. Бери, бери, – сказал академик, кладя себе творог. – Да, ты, видимо, прав. – Он прямо и с вопросом взглянул в глаза. – Доброго человека не заставишь быть плохим.
– Страх наказания и нравственное чувство – разные вещи, – сказал Федор Иванович, разрезая телятину и совсем не замечая, с каким особенным вниманием вдруг стал его слушать академик. – Страх – это область физиологии. А трусость – область нравственности…
На это академик вопросительно промычал сквозь творог. И еще выразительнее посмотрел.
– Трусость – это не просто страх. Это страх, удерживающий от благородного, доброго поступка. Трусость отличается от страха. Мотоциклист не боится разбиться насмерть. Носится как угорелый. А на собрании проголосовать, как требует совесть, – рука не подымается. Труслив. Хороший человек преодолевает в себе чувство страха, физиологию. Но если угроза очень страшная, такое может быть… Хороший человек и тот может дрогнуть. Это уже будет не трусость, а катастрофа. Но это не изменит его нравственное лицо. Человек останется тем, кем он был до своей погибели. И будет искать искупления… Я, конечно, имею в виду сверхугрозу, превосходящую наши силы.