Белые одежды
Шрифт:
— Вот это пойдет и под выпивку и под беседу, верно? — сказал академик, садясь за стол. В нем появилось что-то новое, странная торопливая разговорчивость. Он взял бутылку и штопор. — Приятно вытаскивать штопором настоящую пробку…
— Светозар Алексеевич, — заговорил гость, которому даже в этой европейской музыке слышались звуки, напоминающие о недремлющей погоне. — Мне кажется, я слегка оцарапан. Часы мои пущены, начали отсчет. Поэтому…
— Феденька, не слегка, а как следует. Из-за этого я и собрал это наше с тобой совещание. Ты думаешь, почему я попросил у тебя фото? Потому что прочитал твое сообщение, набранное для октябрьской книжки «Проблем». Набран-но-е — дошло до тебя? И сверстанное. И все фото там, уже клишированы. И я, естественно, заинтересовался.
Бокалы были похожи на мыльные пузыри, желтый коньяк плескался на дне. Положив в рот кружок лимона, Федор Иванович широко открыл глаза. Академик отважно переносил на свою тарелку большой кусок холодной телятины. К нему он положил две ложки коричневого желе.
— Желе! — сказал он радостно. — После семилетнего перерыва! Преимущество оцарапанных отравленной шпагой!
— А как же творог?
— Творог вычеркнут. Красивой женской ручкой. Да и не место творогу… на последнем пиру. Федька! Будем пити и ясти!..
И он ел. И сегодня уже Федор Иванович любовался его наслаждением. Жуя, Светозар Алексеевич останавливался и качал головой, одобряя и дивясь чудесам и богатству Вселенной.
— Как ты думаешь, Федя, добрый я человек? — спросил он вдруг, забыв про телятину и мгновенно отключившись. — Погоди, я знаю, что ты скажешь. Добрый добрый я. Мне хочется быть добрым, мне больно, когда я вижу чужое страдание, и я спешу источник этого страдания устранить. И люблю еще смотреть на счастливого, любоваться, как он счастлив. Я и о тебе могу то же самое сказать. Ты еще добрее меня. А вот что ты мне ответь. Ты умеешь употреблять вот эту штуку?
И он, протянув руку через стол мгновенно поднес к лицу гостя свой маленький кулак. Это было что-то навое и Федор Иванович с интересом стал рассматривать с близкого расстояния костлявое оружие академика.
— Все думают, что я комнатный, — заговорил тот грубым голосом. — Думают, что я интеллигент из Шпенглера обреченный на вымирание в силу своей утонченности и скрытой безнравственности. Морская свинка. давшая пищу для «Заката Европы». Нет, Федька. Я — нового типа интеллигент. Я даю пищу для «Пробуждения Европы», которое еще будет написано. Я надену телогрейку, возьму в руки лопату, матюкнусь… трехэтажно, и ты попробуй, меня узнай. Я могу и ломиком трахнуть. И пока сволочь будет хлопать глазами, не укладывя этого факта в своих мозгах, я еще добавлю. Давай, налью… Хор-рошая штука, когда долго ее не видишь… Когда с цепи сорвешься.
Федор Иванович, потянувшись к телятине, опомнился и, отдернув руку, замер.
— Ты что?
— Не могу. Они где-то едут…
— Я тоже подумал. Ты напрасно мне… отравляешь… Бери и ешь. Может, и переварить еще не успеем. Это же у нас с тобой прощальный бал, не заставляй меня пускаться в подробности. Подробности явятся в свое время. Нет не бойся, успеем. Но месяц ты продержаться обязан. Сверх этого пока ничего не скажу.
Они замолчали. Федор Иванович ткнул вилку в ломтик телятины и собрался есть. Академик остановил его и ложкой положил на телятину желе. Но и телятина и желе требовали сосредоточенности. А Федор Иванович был в другом месте. Внезапно ударившая мысль все время как бы держала его за воротник. «Они там едят баланду», — думал он, жуя сладковатую и в то же время солоноватую телятину, пронизанную остротой желе и тошнотворной сладостью предательства.
— Вот я тебе сказал это слово. Интеллигент нового типа, — академик положил на стол кулак, стал смотреть на него. — Вот эта штука, хоть она и маленькая. Не как у Варичева… Но она что-то может. Жизнь, практика знает много примеров. Был у меня
Светозар Алексеевич хотел было взять еще телятины, но отмахнулся от искушения. Не до телятины было.
— Касьян тоже ночью нападает. Как эти. Создал сначала вокруг темную ночь и нападает. На одного вдесятером. Ведь какую дилемму он упорно ставит? Хочешь не хочешь, а решай. Он же прилип и диктует. Сдавай научные позиции. Я сдал — ему этого мало. Примыкай к моей стае, вместе будем рыскать ночью. Возвращайся к средним векам. Капитулируй на милость их светлости Сатаны. Или — это то, что мне остается — бери в руки его же оружие, от которого невыносимо воняет псиной. И падай, как будто убит. Притворись. И когда Рогатый, приученный к нашей искренности, подойдет, чтоб пописать на тебя, пнуть ногой, восторжествовать, — поражай его в пах. И если есть возможность повторить выпад — повтори.
— Ваш медик выстрелил в эту сволочь, которая его убивала… — сказал Федор Иванович. — Он выстрелил, хватило у него. А я спас своего Рогатого. Теперь он вторично в яму не полезет…
Потемнев и нахмурившись, он вдруг охватил лоб пятерней. Сидел некоторое время молча. Покачивался, силился вспомнить очень нужную вещь.
— Да! — вспомнил наконец. — Светозар Алексеевич! Вы сказали, что я оцарапан. Сказали, что видели оттиск. Там же стоит чужая фамилия! Почему это должно меня касаться?
— Феденька, фамилия там стоит не чужая, а твоя.
У меня даже оттиск этот сохранился…
Посошков поднялся было — искать оттиск. Но Федор Иванович вяло махнул рукой. Доказательства не требовались. Опять стал покачиваться, но уже по другой причине — по-настоящему почувствовал царапину.
— Д-да-а… — пробормотал, отдуваясь. — Не предвидели они… Теперь мой поезд побежит… Бы-ыстро побежит…
Они пригубили и как бы уснули, поникнув. При этом музыкальная Европа сразу выплыла из углов и охватила двоих тяжело размышляющих за столом русских зовя оставить все мысли и все воспоминания и погрузиться в молочную ванну наслаждений. Федор Иванович не слышал этого зова.
— Неделей раньше, неделей позже, — сказал он, морщась. — Все равно через полмесяца начали бы печатать. Кто же мог предвидеть…
Когда пауза миновала, Светозар Алексеевич, вынув изо рта косточку маслины и глядя на нее, сказал:
— Все хотел тебя, Федя, спросить. Ты носил, когда тебе было десять лет, вельветовые штанишки? Без карманов и с манжетами у колен?
— Мог бы носить, но так все сложилось, что пришлось таскать портки, как у взрослых. И с карманами.
— Так и знал. Но надо же, сына увела… — Посошков сказал эти слова без всякой связи с их беседой и, закрыв лицо пятерней, стал мять, гнуть между пальцами нос и усы — хотел этим насилием подавить другую боль. — Она ушла, Федя, от меня. Не вернется. А ведь я не тот, от кого она ушла. Я тот, к кому она когда-то прибежала. Близору-укая… Но она скоро поймет… Ты скажи когда-нибудь моему Андрюшке, что тятька у него был не только такой. Но и этакий тоже был…