Белые одежды
Шрифт:
Киценко размышлял.
— Как вы насчет того, чтоб послезавтра? — спросил он, пошелестев бумагами.
— Лучше завтра. Я ведь проездом, — сказал Федор Иванович.
— Что ж… Сейча-ас посмотрим… Ну, давайте завтра. В двенадцать. Устраивает?
И назавтра, вымыв голову и с помощью ножниц слегка осадив небритость на щеках и подбородке, надев светлые брюки и тонкую сорочку в мелко-моросящую коричневую клеточку, подобранный и строгий, он явился к старинному дому на Кузнецком мосту, к двери, около которой на стене чернела стеклянная дощечка с золотыми буквами — «Бюро пропусков». Место было опасное, причины, по которым он решил показаться
Посмотрев на всю эту таинственную жизнь, Федор Иванович повел бровью, встал и быстро вышел на яркую улицу. Надо было хорошенько подумать. Повернулся и чуть не налетел на Кешу Кондакова. Тот уставился, медленно узнавая.
— Ты жив!.. — Кеша протянул к нему руки, которые сразу приковали внимание своей хилостью. И на лице его было нездоровье, как будто он вышел из больницы. Рыжеватые волосы его, хоть и поднялись, все еще хранили печать лагерной стрижки. Лицо обросло, начало погружаться в рыжий мех. Формирующие ножницы и бритва еще не сделали из этого меха картинку, которой когда-то было лицо Кеши.
— Жив ли я? — спросил Федор Иванович, рассматривая его. — А что?
— Когда тебя выпустили?
— Я не сидел.
Из коротких рукавов Кешиного желтого балахончика свисали исхудалые, постаревшие белые руки… Федор Иванович не мог отвести от них взгляда.
— Как это ты не сидел? Тебя же арестовали!
— Только собирались. Я сбежал. А ты что тут?..
— Сбежа-а-ал?.. — Помолчав недоверчиво, Кеша спохватился. — Познакомься, моя жена. Деточка, пожми руку дяде. Хороший дядя.
И сразу послушно подошла державшаяся в стороне, худенькая, веснушчатая, лет восемнадцати. Можно было бы сказать и тоненькая, но талии у нее не было. Задевало душу странное строение тела, угловатость движений и готовность к послушанию. У нее была сумочка на длинном ремне через плечо, и она, поддев худые пальцы под этот ремень, качнулась было на одной ноге, играя перед двумя мужчинами. Но тут же, перехватив строгий взгляд поэта, замерла и застенчиво полуотвернула лицо.
— Света, — представилась она, подавая свою красноватую птичью лапку, и быстро стрельнула взглядом на нового знакомого.
Федор Иванович любезно ей улыбнулся и шагнул назад, чтобы ей было удобнее стоять с ними. И сказал ей что-то общее, чего и сам не понял.
— Детка… — вмешался Кеша. — Мы давно не виделись с дядей. Дай нам с дядей поговорить.
Поспешный шаг, второй — и она оказалась на краю тротуара. Соединив пальцы на затылке, откинув худые локти назад, прогнулась и, раскачивая сумочку, медленно пошла, подставив солнцу закрытые глаза.
— Обрати
Он уже ревновал!
— Так ты с нею в законе? — спросил Федор Иванович. — Это правда?
— Не веришь?
— Так ведь у тебя же есть…
— Пророк разрешает двенадцать жен.
— Только правоверным.
— А что, правоверные не люди?
— Ладно, без шуток. Ты женился на ней?
— Так я ж тебе это и долблю! Женился. Женился! Еще, хочешь, крикну? Женился!! И прописан у нее. На Таганке… — и, понизив голос, Кеша радостно сообщил: — Уже беременна!
— А Ольга Сергеевна?
— Посуди сам, зачем мне туда? Мальчишка подрос, он уже знает все о гибели отца. А что такое я? Какая у меня роль?
Кеша во все минуты жизни был прав.
— Но раньше… Раньше ты, Кеша, так вопрос не ставил. Под таким углом…
— Угол меняется. Колесо жизни не стоит… увязаться ему вслед. Но на этот раз не увидев его, заперся.
— От перестановки слагаемых сумма не меняется. Поеду на днях разводиться.
— Ты же ревновал! Кровать мне навязывал. Скрепки…
— В одну реку дважды не войдешь.
— Уже не страдаешь?
— Как можно не страдать. Они такие сволочи… Страдаю, Федя. Только от другой. Вон… позирует.
— А у той нос теперь остроган с трех сторон?
— Это не от меня зависит.
— По-моему, ты сюда? — Федор Иванович кивнул на открытую дверь.
— Как и ты…
— А тебе зачем?
— Я разве не сказал? Людей же выпускают, закрывают дела…
— Твое еще не закрыто?
— Не мое. Что — мое… Свешникова…
— Ка-а-ак! Он что — сидит?
— О нем ничего не знаю. Может, и лежит.
Оба умолкли.
— Он же биологов ваших всех предупредил, — потемнев, сказал Кондаков. — Разве ты не в курсе? Ах, да, ты не можешь знать… И не только биологов. Жаль, конечно. Зря попал…
— Не зря, Кеша. У него была миссия. Он был великий человек. Даже того, что известно мне… И того хватит.
— Да, да… — Кондаков, еще больше потемнев, стал смотреть в сторону. — Мне больше известно, чем тебе…
— Что?
— В общем, я с себя не снимаю… Он меня… Меня же замели за то стихотворение, про портрет. Генералиссимус, оказывается, не понимал шуток. В одном экземпляре было, черновичок. Его и нашли при обыске. Ну вот. Тут я сразу и загремел. И вдруг меня вызывают. К Михаилу Порфирьевичу. И он при мне эту бумажку сжег. Поднял, чтоб мне видно было, зажигалку чирк. И молча держал, пока до пальцев не дошло. Умел пожалеть поэта. На этом и попал…
— Кто-то продал его.
— Я, Федька, я. Суди, как хочешь. Черт меня потянул за язык. Я же трепло. Никогда мне секретов не доверяй. Как Свешников меня отпустил, я вернулся в камеру и тут же все рассказал ребятам…
Федор Иванович сурово молчал.
— Я ж тебе говорю: суди, как хочешь. Виноват. А сейчас вот третий раз по его делу вызвали. Я так понимаю, Федя, его реабилитировать хотят.
— Поздновато спохватились, — заметил Федор Иванович.
— У нас тогда была очная ставка. Я все выложил, как было. А он и не отрицал, признал все. Деваться же некуда, он и давай рубить генералу правду-матку. Сказал: «Что ты, Коля, нам с ним тут шьешь, так это все че-пу-ха! Стыдно даже слушать. Почему сжег? Ужели и это не понимаешь? Да потому что тебя, Николай, хорошо знаю!» Где он сейчас?.. Разве скажут? Я пробовал подъехать. Молчат…