Белые витязи
Шрифт:
— Ведь и у них, у неприятелей-то этих, могут быть жёны, дети, невесты.
Вспыхнула Маруся.
— А не дерись. «На зачинающего Бог», а они зачали. Правда, тётя, — продолжала Маруся, — какой молодчик Коньков?
— Петя-то, племяш мой? Да я в него, как девка, влюблена. Красивый-то да ловкий какой, джигитует-то как важно. Перехват-то какой тоненький, у другой девки такого не будет.
— Мне, тётя, — вдруг сильно покраснев, сказал Каргин, — слова два надо поговорить по делу наедине.
Забило тревогу сердце Маруси. Вспыхнула она вся. Смутилась и Анна Сергеевна. На что уж смелая была.
— Пойдём, дружок, в горницы.
Однако тревога была
Он проходил через оружейную, вспомнил, как на Рождестве лежал он в ней больной после выпивки, смутился чего-то и пошёл в свой дом.
После назначения Каргина командиром полка всё перевернулось в их доме. И «письменюга»-то не в большом порядке держал его, а с отъездом его при молодом барине Николае Петровиче всё расползлось по швам. Каргин был неряхой дома. Мать его, Аграфена Петровна, взятая отцом из простых казачек, лежала вечно больная в своей горнице на лежанке, на печи. Она читала с грехом пополам Псалтирь и Четьи-Минеи, молилась и плакала, принимала странниц, убогих людей и новочеркасских сплетниц. Сына своего она любила до болезненности, мужа боялась, и, хотя Каргин никогда её даже и не побранил, она всё боялась, что он её побьёт когда-нибудь.
Николай Петрович прямо прошёл к матери. Окна были занавешены, и в небольшой комнате, почти сплошь заставленной киотом с образами и с теплящейся перед ним лампадкой, в комнате, в которой пахло жильём, деревянным маслом, ладаном и ещё каким-то особенным крепким запахом, который только и бывал что в старину, свернувшись в комок, лежала старуха. Лицо её было расстроено, она недавно плакала.
— Здравствуй, Николенька, здравствуй, сынок мой родной.
Николай Петрович поцеловал свою мать.
— Что, мачка, чистят мне половину, что в сад выходит?
— Ох, Николенька, погляди сам. Мне где же досмотреть.
— Смотрите, мачка.
— Николенька, — повернулась к нему старуха, — родненькой мой... Нехорошее такое я про неё слыхала.
Каргин нахмурился.
— Мало ли вздору в народе брешут.
— Болезный ты мой, на правду похоже. Ведь была она невестою то красного, что к нам приходил.
— Ну? — сердито хмурясь, крикнул Каргин.
— Так видали, ох, сынок мой болезный! Видали, как через тын перелезал он к ней и целовал её...
— Я вам, мачка, довольно говорил, чтобы вы мне сплетён не передавали, что ваши ведьмы разносят Я сказал, так и будет!
И в этом решительном, суровом «я сказал, так и будет» сказался не молодой, застенчивый, болезненький Каргин, а сказался старик, «письменюга» Каргин, что в болезнь упрямством своим загнал жену, что так и не допустил сына своего поступить в полк.
— А сплетням-бабам вашим передайте, что если я хоть одну здесь увижу — плетьми разогнать прикажу!
— Ох, Николенька! Ох-ох-хо! Горестный ты мой! Чует моё материнское сердце, что будут у наших лошадей хвосты резаные, а конь твой будет лысый [52] , — причитала старуха.
52
Лысая лошадь — признак рогатости женатого казака.
Минувшая вспышка гнева у Николая Петровича сейчас же прошла, и он ухаживал и утешал свою мать, приносил ей арбузного сока и семечек и до ночи возился со старухой.
XVIII
Ты отворяй, матушка, ворота,
А вот тебе невестка молода...
Тихо, торжественно тихо на Старочеркасском кладбище. Грустно поникли плакучие берёзы и ивы, ласково кудрятся дубки, краснеет своими ягодами калина и рябина. В беспорядке разбросались по нему деревянные кресты, каменные плиты с витиеватыми эпитафиями, могильные холмики, обложенные дёрном, и просто бугры и возвышения. И много казаков, ещё более казачек лежат глубоко под родной землёй, и ничто не нарушит их покоя.
Защебечет робко птица, пропоёт короткую песню и смолкнет, испуганная могильной тишиной, и опять покой, опять тишина. Налетит стая чёрно-сизых галок, покричат, погуляют и пошли далее к городу — и тихо среди казацких могил.
Солнце садилось красное и яркими огненными лучами озаряло ограду и клало блики на кресты и стёкла кладбищенского храма.
Природа засыпала. Слышался где-то далёкий стук арбы, и обрывок недоконченной песни широким размахом пронёсся по воздуху и вдруг стих, забравшись высоко-высоко. Ласточки реют над землёй и с слабым писком гоняются одна за другой; пахнет в воздухе смолой, и вдруг сразу пронесёт этот запах, и сильнее станет мощный аромат степи, цветов и трав.
По пыльной, выжженной солнцем, с заросшими травой колеями, дороге быстро идут две женщины. Одна — молодая, полногрудая, красивая, с добрым и пугливым выражением во взоре, другая — старая, в чёрном кубелеке, седая и сморщенная. Это шла, соблюдая заветы предков и исполняя старо донские обычаи, Маруся со своей няней помолиться о завтрашнем свадебном дне на могилах у предков. Вот подошли к ограде, и таинственная тишина охватила их. Маруся побледнела и шёпотом сказала няне:
— Страшно!
— Ещё бы, мать моя, не страшно. День особенный, таинство великое. Бывали, мать моя, случаи, что родители вставали из гробов и благословляли или проклинали своих детей...
— А упыри, няня?
— Нет, упырей здесь нет. Здесь упыря не похоронят.
— Но ведь бывали случаи?
— Бывали, конечно, бывали. Но только упырь нас не тронет. Упырь любит пить невинную кровь.
Кольнули эти слова Марусю, но промолчала она и быстрее зашагала по хорошо знакомым тропинкам. Дойдя до могилы своей матери, она опустилась на землю и припала лбом к холодному камню. Холод камня освежил её — ей стало легче, и она начала молиться. Вся молитва, где она призывала усопших предков, клялась им сохранить в чистоте данный ею обет, просила от них благословения, предстательства их у престола Отца Небесного, чтобы благословил Он новое поприще её жизни, казалась ей грубой насмешкой над её положением, но тем не менее и она её утешила. В конце молитвы ей стало легче, а когда там, далеко внутри, она почувствовала биение и трепетание новой, зарождающейся жизни, она радостно улыбнулась и, спокойная и счастливая, безбоязненно прошла назад через кладбище и вернулась домой.