Белые витязи
Шрифт:
И странное дело, при всём сознании своём, что она мать, она ни разу не вспомнила Рогова.
То, что случилось ранней весной в вишнёвом саду, казалось душным, ничего не значащим кошмаром. Она была женщина, и исполнение величайшего завета женщины её радовало и беспокоило, и мало заботило её, как это вышло, но сильно беспокоило её, как это выйдет. Ей казалось, что будущий ребёнок принадлежит только ей, и она начинала радостно прислушиваться к тому, что таинственно совершалось внутри неё.
Маруся не спала эту ночь. Её волновало ожидание того, что будет. Она знала, что свадьба пойдёт по старине, со всеми обрядами, и догадывалась, что разумела Анна Сергеевна, когда говорила, что
Гостей не должно быть много. Почти все мужчины ушли на войну, во многих домах были раненые или плакали по покойнику, с трудом можно было собрать необходимый поезд.
Не спал в эту ночь и Каргин. Надежда боролась в нём с сомнением и отчаянием. Он слишком много слышал, немногое даже и видел, но... но не верилось ему. Ему казалось, что если бы это было так, то простая, честная, наивная Маруся должна была бы сознаться ему в своём грехе, а раз этого не было — значит и греха не было. По крайней мере, он, Каргин, сказал бы ей всё, что было. И то, что невеста его молчала до последнего дня, возбуждало его надежду, с каждым часом переходящую в уверенность.
А если... И тогда ничего. Каргин настолько любил Марусю, что стоял выше этого, и ему это было всё равно, но, подобно отцу своему, он не мог вынести лжи и притворства.
С нетерпением ожидал он того часа, когда разрешатся его сомнения и Маруся чистой и непорочной выйдет из этого испытания.
И не один он волновался. Волновалась сваха, полковница Луковкина, есаулына Зюзина, хорунжиха Сокова, весь Черкасск ожидал, чем окончится «нахальство» Маруси и удастся ли ей провести своего недалёкого жениха. И если бы не тяжёлое время, если бы не как гроза надвигающиеся слухи с верховых станиц о том, что Платов едет на Дон комплектовать новые и новые полки, что русские разбиты под Бородином и Москва взята французом, если бы незакипавшая жажда помериться силами с смелым врагом и не возня по домам, — давно порезали бы хвосты сипаевским коням и подарили бы Каргину лысого жеребца. Но шум брани усмирял страсти, сплетни не производили должного впечатления в домах, где собирали меньших сыновей, пятнадцатилетних казачат, где плакали неутешные матери и проливали слёзы вдовы.
На это-то волнение перед войной да на славу сипаевского дома, как дома, на заграничный манер поставленного, и надеялась Анна Сергеевна, когда созывала со всеми церемониями пол-Черкасска откушать свадебного хлеба-соли. Старик Сипаев письменно благословил молодых, а расторопная тётушка Анна Сергеевна решила разыграть роль матери молодой и свахи в одно время. Первую роль она брала на себя, как старшая из родственниц Маруси, а вторую ей надо было взять, чтобы правильно наладить свадебный обряд и не дать пищи злым языкам.
Аграфена Петровна, мать Каргина, несмотря на болезнь, рано поднялась в этот день и отправилась благословить своего сына. Сын, уже одетый, сидел у окна и смотрел на пыльную черкасскую улицу. Долго говорила ему мать. Молодой внимательно и почтительно слушал старуху. По окончании её речей он нежно поцеловал её и сказал:
— Я уверен, мамочка, что всё так и будет! Если бы было иначе, Маруся сказала бы — она честная!.. Я уверен, и я счастлив!
— В добрый час!
К полудню начали съезжаться гости жениха. Приехал дружко, приехали ещё другие молодые люди, и горница Каргина наполнилась толками про войну. Большинство казаков пошило себе обмундирование, и красные, жёлтые и синие лампасы пестрели в толпе. Действия Кутузова беспощадно критиковались. «Мы-де да мы», — слышалось ежеминутно, и совет молодёжи решил наступать на Наполеона во что бы то ни стало. Хвастались оружием, и «волчки», настоящие генуэзские клинки,
— Да, наш Матвей Иванович — это, можно сказать, голова, он один умнее всех.
— Но Багратион, — заметил кто-то в стороне, но его зашикали:
— Что Багратион! Если бы он был умён, давно бы побил француза. Бабы и отцы наши били, чего же он церемонится.
— Слыхали, атаманы-молодцы, Каргальницкая станица целиком пошла: и старые, малолетки двенадцати лет и те тронулись — мы, говорят, хоть прислуживать будем, пока вы будете драться.
— Это дело. Да ведь и Грушевская и Каменская также все идут.
— Так что же, атаманы-молодцы, неужто мы, старочеркасские станицы, не тряхнём славу Тихого Дона и не тронемся все напрямки под Москву поработать во славу донского оружия?
— Двинут-то двинут, только не все: молодожён останется.
Вспыхнул Каргин, но промолчал. Теперь, когда Маруся доставалась ему, ему не хотелось подвигов бранных, из которых редкие возвращаются, не хотелось также покидать молодую жену.
Дружко, товарищ Каргина по окружному училищу, урядник новоформировавшегося Лащилинского полка, подошёл к жениху и сказал:
— Ну, пора.
— Пора, идём к мачке, — сказал Каргин и побледнел.
Теперь, когда всё так отлично налаживалось, он боялся одного — чтобы мачка по простоте душевной не выдала и не наговорила чего-нибудь зря на Марусю.
Но всё прошло благополучно. Старик Зеленков, дед Николая Петровича по матери, заменявший «письменюгу», и толстая Аграфена Петровна благословили драгоценными образами в богатых окладах молодого, потом благословил его и крёстный отец, старик Денисов, одноногий полковник, весь усеянный орденами, священник прочёл молитвы, и жених в сопровождении товарищей верхом поехал в дом невесты. У крыльца собралась толпа любопытных, преимущественно казачек. Там шли толки, говорили «за» и «против»; казачат, что сбежались сюда, в пёстрых рубахах и старых папахах, занимали больше убранные коврами бланкарды и возочки, приготовленные для свадебного поезда.
Поезжане соскочили с сёдел, хлопцы-вестовые и дядьки разобрали лошадей, и все направились в богатую сипаевскую гостиную. Помолившись на образа, Каргин, ведомый дружком, прошёл к переднему углу. Там, вся закутанная кисеёй, в пышном, по-петербургскому сшитом платье, усеянном флёрдоранжами, сидела невеста. Рядом с ней сидел Лотошников, мальчик семи лет, в красной рубахе, опоясанной серебряным кушаком.
Лотошников держал в руке плеть, «державу», и со смехом отгонял дружка.
Молодой лащилинский урядник со снисходительной усмешкой, показывавшей, что «оно, конечно, обряд соблюсти надоть, только всё это пустяк один и дикость нравов», засунул руку в карман широких шароваров и стал доставать оттуда пряники и орехи.
Лотошников внимательно смотрел любопытными глазёнками на лакомства, ударил плетью по шароварам дружка и, детски картавя, говорил:
— Не хочу! Убирайся прочь, не отдам сестрицу.
— Ну а я вот что дам! — доставал урядник мятного конька.
— Не надо! Сестрица лучше.
Стоявшие кругом и притворно плакавшие женщины в богатых парчовых и шёлковых нарядах с любопытством присматривались к мальчику, многие улыбались, а мать Лотошникова восхищёнными глазами смотрела на своего Лёшеньку.