Белый флаг над Кефаллинией
Шрифт:
Мы шли по короткой эвкалиптовой аллее, которая выходила на площадь Валианос. Неровный, потрескавшийся во многих местах асфальт просыхал, но на нем, точно прозрачная кожа, лежал легкий слой земли. Умытые дождем эвкалипты сверкали; их густая листва зеленела от самого края газона до электрических проводов и даже выше. В конце аллеи, где кончалась эта нежная зелень, освещенная солнцем площадь Валианос казалась совсем голой.
Все на том же углу стояло американское такси Сандрино, но его самого не было на месте. На северной стороне площади, среди домов, заслонявших вид на залив, открылся магазин сувениров и фотоаппаратов. На витрине рядом с «Кодаком» были выставлены самые
— Да, — произнес Паскуале Лачерба, — туризм наконец докатился и до нас.
В голосе его слышалась грусть и покорность судьбе, хотя в этот момент он наверняка думал о возможности сбыть залежавшиеся жестяные иконки и развешанные по стенам его закутка пожелтевшие от времени фотооткрытки.
Я попросил его не бросать меня одного и отвести в хороший ресторан. Говоря так, я притворялся лишь наполовину: я действительно чувствовал себя потерянным на этой скелетообразной площади, время от времени освещаемой каскадами солнечного света, струившегося через просветы между мчавшимися по небу облаками, рядом с этим морем, которое не простирается перед тобой, как в любом приморском городе, а окружает со всех сторон, подобно живой трепещущей долине, меняющей свой цвет и настроение в зависимости от погоды.
Паскуале Лачерба слегка улыбнулся, притворившись — по крайней мере так мне показалось, — что не уверен, следует ли ему принять мое приглашение. Потом все-таки решил согласиться. «Только обождите, поищу какого-нибудь мальчишку, чтобы послать домой предупредить жену», — попросил он.
Я тем временем сел за столик в кафе Николино и машинально заказал еще одну рюмку узо — первое, что мне пришло в голову. Я тут же спохватился, но было поздно: рюмка и бутылка воды уже стояли передо мной на подносе. Я отпил глоток, надеясь, что это поможет мне хотя бы отогнать мысль о смерти. После Красного Домика она засела у меня в голове и я никак не мог от нее избавиться.
Я чувствовал смерть в себе.
2
Потом, когда опасность позади, тебе становится весело и, окинув взглядом случившееся, не веришь, что это произошло с тобой. Снова ощущаешь вкус жизни, опять прислушиваешься к молчанию острова, к журчанию воды, к ветру, гуляющему в сосновых рощах. И обнаруживаешь вещи, которые раньше, до того как ты увидел смерть своими глазами, никогда не замечал: родник, пробивающийся из-под горы, деревянный мост, по которому ходил тысячу раз, цветы в саду, нестерпимое сверкание звезд и густую черноту ночного неба, протяжный звук гудка, грузовое судно посреди залива.
Мысленно возвращаясь к случившемуся и предаваясь этому новому ощущению вновь обретенного, заново открытого мира, Альдо Пульизи чувствовал, что задыхается. Он держал в своих руках руки Катерины и удивлялся: они тоже были новые и в то же время прежние, принадлежали Катерине и Амалии, олицетворяли прошлое и настоящее, которое вернула ему смерть.
И когда он обнял Катерину, в его душе была любовь не только к ней, но и к жене, любовь, которая выжила вместе с памятью, как его память выжила вместе с ним. Это была любовь к жизни, которая, как ни удивительно, продолжалась.
В эту минуту, когда Катерина, не менее счастливая, чем он,
Освещенные белыми лучами занимавшейся зари Альдо Пульизи и Катерина Париотис посмотрели друг на друга.
В который раз он видел, как светает, — в четвертый или в пятый, он не помнил.
Но в то утро восход показался ему каким-то особенным: он сиял ярче обычного, светился новым светом, черным сверкающим светом глаз Катерины.
— Что произошло? — спрашивала Катерина. Она высвободилась из его объятий. Счастье кончилось. При свете зари она его рассмотрела: поняла, что капитан Альдо Пульизи впервые предстал перед ней не победителем, а побежденным.
Она поняла это не потому, что китель его был расстегнут, а мундир не походил больше на мундир; не потому, что капитан зарос черной щетиной и разбудил ее в такой неурочный час. Поняла по глазам, в которых застыло удивление по поводу вновь обретенной жизни, по той животной радости, которую излучает каждое человеческое существо, избежавшее неминуемой гибели, и которую Катерина в свое время испытала сама.
Она почувствовала, что перед ней — человек той же породы, что и она, что в их жилах течет одна кровь. И хотя в данный момент ему хорошо, он так же безоружен и беззащитен, как любой грек Кефаллинии. Иными словами, он не оккупант и не друг, а существо, связанное с тобой прочными нерушимыми узами, почти родственник. Значит, они должны вместе нести тяжкий груз горя.
Сейчас он ей брат или отец, или даже сын. Никем иным он быть не может.
Она отвела его в дом, усадила на кровать в своей комнате, в той самой, которую он раньше снимал. И шепотом, точно ребенка, стала уговаривать раздеться, лечь под одеяло и не бояться, а она пока что сходит на кухню и сварит кофе.
— Да, кириа, — проговорил Альдо Пульизи. И улыбнулся, улыбнулся ей и стенам, таким же родным, как стены его собственного дома. Улыбнулся, почувствовал, как мягка знакомая кровать, увидел комод из светлого дерева, где стояло потускневшее зеркало, перед которым так трудно бриться, улыбнулся иконе Агиоса Николаоса, которая — он это твердо помнил — висела над изголовьем.
Он улыбнулся материнскому голосу Катерины (почему он звучал совсем по-матерински сегодня?), она говорила что-то насчет кофе, советовала немного поспать, закрыть глаза, будто разговаривала с ребенком. Приготавливая на кухне кофе, она уговаривала его не бояться, обещала, что будет сидеть возле него всю ночь, а как только взойдет солнце, сходит в город, посмотрит, что там делается, и если там что-нибудь неладно, прибежит домой и разбудит его. «Сколько ночей ты не спал?» — спрашивал голос Катерины.
«Много, много», — смутно подумалось Альдо Пульизи. Но сейчас мир ограничен стенами ее дома, звучит ее голос. («Голос Амалии», — подумал он.) Потом вкусно запахло кофе, и его охватило удивительное ощущение физического блаженства и душевного покоя. Впрочем, может быть, он просто заснул.
— Вот как обстоят дела, капитан, — говорил кто-то по ту сторону плотного покрывала, опустившегося на его память.
Но он все-таки напрягся и вспомнил, что он — капитан и что идет война, и что это вовсе не его дом, и что земля эта — не его земля. Он в чужом доме, на чужбине. На острове, вспомнил он, на острове Кефаллиния, где кто-то отнял у него оружие.