Белый флюгер
Шрифт:
Но никто не трубил над заливом.
Где-то около деревни послышались голоса. Осмелев, люди выходили из домов и, наверно, так же, как Дороховы, гадали и спорили, в чьих руках крепость.
До рассвета было ещё далеко, но вокруг посветлело: то ли туман поредел, то ли луна глянула сверху. Мутным размытым пятном появился на льду камень, у которого мальчишки лизали утром сосульки. Слева показалось ещё одно пятно. Оно двигалось, росло, разделилось на несколько человеческих фигур. Двое шли впереди, четверо — сзади. Они тащили на шинели раненого или убитого.
Отец шагнул им навстречу.
— Ну, как там?
— Труба! — ответил кто-то. — Куда это нас вынесло?
Отец назвал деревню.
— Ого! Вправо взяли!.. Раненый у нас. Есть чем перевязать?
— Несите в дом, — устало сказала мать.
Мальчишки побежали зажигать лампу и готовить кровать для раненого. Его так на шинели и положили поверх простыни. Мать подошла с лампой и обомлела. Это был Алтуфьев. Глаза закрыты. Торчал синеватый нос. У губ — тёмные с желтизной тени. На лбу — бисер пота. Он дышал. Руки были скрещены на животе и пальцы намертво вцепились в бушлат. В живот угодило две пули.
Когда удалось разнять эти скрещённые руки, мать расстегнула бушлат, приподняла тельняшку, осмотрела раны и заплакала:
— Не жилец…
Мальчишкам что-то сдавило глаза и выжало слёзы. Остальные потупились. Живые всегда чувствуют какую-то вину перед умирающим. Алтуфьев пришёл в себя. Увидел мать. Постарался улыбнуться.
— А-а… Варва-а… Вот и… хорошо… Ты… меня… опять…
Надеялся матрос, что мать перевяжет его, как в прошлый раз, и снова поправится он с её легкой руки. Его глаза молили и упрекали её за то, что она не торопится, не требует горячей воды, йода и бинтов.
Потом он заметил своих товарищей, и мысли вернулись туда, на лёд. Он несколько ночей ползал вокруг Кронштадта, чтобы сегодня провести штурмующих самым безопасным и коротким путём.
— Много… убитых? — спросил он.
— Хватает, — ответили ему.
— Крутогорову… скажите…
Он снова потерял сознание. Начал бредить. И грезилась ему в последние минуты не то родная мать, не то Варвара Тимофеевна. Он несколько раз повторил бессвязно:
— Маменька… Марва… Варва… Руки… золотые… Вот и хорошо… Подарок за мной.
Губы сложились в жалкую улыбку.
— Разо-оришь…
С этой шуткой он и умер.
ЖУК НА БУЛАВКЕ
Недаром в народе говорят: и март на нос садится. А ещё так: в марте курица из лужицы напьётся. Таким и был март 1921 года. Ночью и ранним утром мороз пощипывал за нос, а днём звенела весенняя капель. Иногда наплывали тучи, и зима выметала из них последние в том году снежинки.
Припорошили они могилу Алтуфьева, похороненного рядом с Яшей. Теперь два свежих креста стояли рядом. Для мальчишек этими крестами открывался счёт утратам и обидам. И от этих же крестов начиналась дорожка, по которой входили они в жизнь. И они уже не могли сбиться с пути.
Ошибаться можно, но не в главном, не в том, что на всю жизнь определяет человека. На такую ошибку они не имели права. Слишком близко повидали они врага. И он сам заставил усвоить закон, по
Карпуху враг застал врасплох.
Федька с Гришей ушли в лес. Брусничные листья кончились, и мать послала их за рябиной. Всё лучше, чем хлебать пустой кипяток. А Карпуха получил другое задание — вычистить самовар. Он принёс его на берег. Там уже были кое-где проталины. Из снега выглядывали макушки песчаных бугорков. Песком хорошо драить медные бока самовара. Карпуха тёр их нещадно: знал придирчивость матери — не примет она работу, если останется хотя бы крохотное пятнышко.
И не заметил Карпуха, как из-за кустов вышел человек с усиками в солдатской шинели. Вышел и остановился в трёх шагах от мальчишки, который беззаботно напевал:
Самовар, самовар — пташечка,
Самоварушка весело поёт!..
Человек стоял и не знал, на что решиться. Посланный с ракетницами матрос не вернулся на «Севастополь». Что с ним? Убит? Арестован? Прежние подозрения мучили человека. Может быть, Александр Гаврилович убит не случайно? Самое благоразумное было бы больше не приходить в этот дом, но тогда потеряется связь с берегом. Обнадёживало только одно: в ночь, когда матрос отправился с ракетницами через залив, красные курсанты попробовали штурмовать Кронштадт. Бой разгорелся в те часы, когда матрос должен был возвращаться. Стреляли много и беспорядочно. Не погиб ли он в той неразберихе?
А Карпуха всё напевал:
Самовар, самовар — пташечка…
— Гостей ждёте? — спросил человек.
Карпуха вздрогнул, посмотрел на него, узнал и медленно выпрямился.
— Не-а!.. Просто так. Мамка велела! — ответил он, с трудом переходя от полной беззаботности к тому большому напряжению, которое требовалось для разговора с этим человеком.
Сейчас Карпухе не на кого было надеяться. Он стоял один, а напротив него — враг, который с улыбкой говорил ему:
— Обещал я твоей мамке чаю. Принёс — не забыл!
— А Федька с Гришей за рябиной пошли! — сказал Карпуха. — Рябина не хуже чаю!
Человек присел на корточки, погладил наполовину вычищенный самовар.
— Ты давай заканчивай, а то мамка у тебя строгая — выдерет ещё.
Карпуха взял тряпку и снова принялся тереть медные бока. Сидевший на корточках человек задавал ничего не значившие вопросы, но мальчишка понимал, к чему он подбирается с такой осторожностью, и заранее подготовился. И когда человек спросил, не приходил ли к ним матрос с «Севастополя», Карпуха знал, что говорить. Его рассказ прозвучал с такой достоверностью, что трудно было усомниться в чём-нибудь.
Да, приходил. С мешком. Про керосин спрашивал. Потом к мамке пристал — звал в комиссары на корабль. А она ему пару пощёчин влепила.
Такое не выдумаешь, и человек от души расхохотался. Он повеселел и даже помог нести самовар. Карпуха держал за одну ручку, а он за другую. Когда они были почти у самого дома, где-то в Ораниенбауме бухнула пушка. Из Кронштадта тотчас ответили. И завязалась уже привычная артиллерийская дуэль.
Вероятно, из-за этой канонады Купря запоздал с сигналом. Он каркнул лишь тогда, когда они уже проходили под берёзой.