Белый шаман
Шрифт:
— Можно и так.
— Но ты купишь не еду, а спирт.
— Приду домой, на цепь себя посажу, как собаку, чтобы за спиртом не уйти. Деньги жене отдам.
— Знаю я твою цепь, — печально сказал Пойгин и полез за деньгами. — На. Только, если напьешься, я снова с тобой что-нибудь шаманское сотворю…
— Я на тебя суд навлеку, — вяло погрозил Ятчоль, усаживаясь на корточки у стола.
Пойгин сел. Ятчоль приметил, как свободно он откинулся на спинку стула.
— Совсем как русский на стуле сидишь, — сказал он почему-то обиженно.
Пойгин вдруг тихо рассмеялся. Ятчоль протянул ему раскуренную трубку, спросил:
— Чем я тебя рассмешил?
— Да вспомнил, как ты старался быть похожим на других
Ятчоль глубоко затянулся, ответил бесстрастно:
— Давно было. Очень давно. Боялись тогда меня. Все боялись. — После долгого молчания с тяжким вздохом добавил: — Кроме тебя.
Да, то было давно, еще когда американские купцы беспрепятственно приплывали к чукотскому берегу. Ятчоль стал их пособником. Умел хитрый человек перенимать повадки чужеземных людей, не зря имя такое носил - Ятчоль — лиса. Купцы на клочках бумажек помечали палочкой, оставляющей след, имена охотников, с умыслом помечали: посмотришь на тонкую бумажку — так себе, почти паутинка, чего бояться ее, а страшно! Все дело было в немоговорящих знаках (буквы и цифры называются): человек может забыть, сколько шкур купцу за чайник обещал, а бумажка помнит. Завел себе такие бумажки и Ятчоль. И палочку, след оставляющую, завел, ножом аккуратненько все время заострял. И уж как Ятчоль кичился своим превосходством над всеми, кто не понимал тайны немоговорящих знаков! А кто мог понимать в ту пору разговор по бумаге? Сам он мало-мальски знал только те знаки, которые числа обозначают и еще несколько американских слов.
Был Ятчоль ровесником Пойгина. Да, молодыми были в ту пору, совсем молодыми. Ятчоль присадистый, толстый, будто медведь. Ненавидели его в стойбище и боялись. Но не все. Пойгин, во всяком случае, не боялся. Как встретится с Ятчолем, так сразу же люди вокруг них собираются; знают, чем это может кончиться. Часто Пойгин на бег, на стрельбу Ятчоля вызывал или вынуждал бороться. Был Пойгин быстрым, как олень; сухой, длинноногий, он не просто бежал — плыл по воздуху; Ятчоль сзади пыхтел, жир из себя вместе с потом вытапливал, так что собаки следы его облизывали. Не мог сладить Ятчоль с Пойгином.
Хранил свои бумажки Ятчоль у самого тела, в кармане, который он на чужеземный лад пришил к кухлянке изнутри. Как и все чукчи, Ятчоль тогда не носил рубашек: просто две кухлянки — одна мехом внутрь, вторая наружу.
Вызвал его как-то Пойгин на особенно дальний бег. А был Ятчоль заносчивым и почти никогда от вызова не уклонялся, надеясь рано или поздно одолеть Пойгина, надеялся и на этот раз и потому все силы вложил в тот бег, так что в конце упал и снег стал жрать, чтобы огонь в себе потушить. Хватанул раза два снегу, а потом как волк завыл: что поделаешь, опять побежденным оказался. Люди хохочут, а Пойгин стоит над своим соперником и смотрит на него с презрением. И вдруг Ятчоль, будто собакой укушенный, поднялся на колени, стал в кармане шарить. Глаза таращит как умалишенный и орет: «Кэлитуль! Пропали мои кэлитуль!» Вот после этого и дали ему смешное прозвище. Вытащил свои бумаги Ятчоль, а они от пота и жира, вытопленного из его тучного тела, в месиво превратились, немоговорящие знаки совсем расплылись и ни о чем больше не говорили, как ни разглядывай их. Люди хохочут, а Ятчоль на снегу бумаги свои расправляет; но разве расправишь их, если они тут же в тонкие, хрупкие ледышки превращаются, на кусочки разламываются. Вскочил Ятчоль, начал топтать свои бумаги, за нож схватился.
— Ты виноват, что мои кэлитуль в негодность пришли! — заорал он. — Сам за всех моих должников теперь будешь долги отдавать!
Пойгин свой нож выхватил, а смех в себе унять не может. Стоит с ножом в руках, хохочет, и все люди хохочут, уж больно смешно получилось с теми бумажками. Ятчоль вдруг успокоился (видно, смех Пойгина его в чувство привел) и ушел прочь. С тех пор он Пойгина еще больше возненавидел. А тот по-прежнему на ловкость ему вызов посылал, требуя самого беспощадного поединка.
Но главный поединок начался у них потом. До сих пор, пожалуй, длится тот поединок. Впрочем, кажется, уже точно можно сказать, кто победил…
— Ты думаешь, если тебе прицепили на грудь Элькэп-енэр, ты взял верх? — словно угадав мысли Пойгина, полусонно спросил Ятчоль. — Все равно я докажу, что ты шаман.
Пойгин лукаво вскинул палец, на цыпочках подошел к двери, выглянул в соседнюю комнату, где жили его дочь и зять; убедившись, что там нет никого, сказал:
— Интересно все-таки, как будет выглядеть Элькэп-енэр на моей шаманской кухлянке…
Ятчоль от изумления не донес трубку до рта. — Ты прицепишь Золотую Звезду к своей шаманской кухлянке?
Отворив шкаф, Пойгин вытащил мешок, сшитый из нерпичьих шкур, извлек из него свою шаманскую кухлянку, аккуратно расстелил на полу.
Это была кухлянка белого шамана. У черного шамана не такая, у черного — из самого хорошего меха, с дорогой опушкой, с украшениями. А эта вся потертая — каждый рубец на ней виден. С левой стороны на груди заплата, отдаленно своей формой напоминающая сердце. Да, то была не просто заплата, а знак жизненной силы, знак сердца. С левой стороны, через грудь вправо, до самого подола, шло много рубцов, обозначающих Песчаную реку. На спине рубцами обозначен круг с лучами, идущими от него во все стороны. Это был знак жизненной силы главного светила — солнца. Вот и все. Ничего больше, никаких узоров, амулетов, никаких побрякушек.
Пойгин полюбовался знаком солнца, перевернул кухлянку, медленно провел рукой по Песчаной реке. Сколько раз приходилось ему выходить на «тропу волнения», когда человек обязан остаться один на один с мирозданием, с Песчаной рекой. О, это особая тропа! И далеко не каждый может ходить по ней. Человек, вступивший на «тропу волнения», самой судьбой предназначен держать ответ перед всем мирозданием за проступки людей, совершивших подлость и тем самым оскорбивших весь род человеческий.
Сколько раз я выходил на «тропу волнения», чтобы ответить за твои скверные поступки? — спросил Пойгин, не в силах стерпеть ядовитую ухмылку на круглом, толстощеком лице Ятчоля.
— Два раза, — охотно отозвался Ятчоль. — Всего два. После того, как я ослепил твоего Линьлиня, и прошлым летом, когда сожрал сердце раненого гуся. И чего он тебе дался, гусь этот? Пусть бы лебедь или журавль. Я сам этих птиц еще с детства выше людей ставлю. А то гусь…
Да, то был обыкновенный серый гусь с покалеченным крылом. Ятчоль принес его домой, ухаживал за ним, как за человеком. Пригласил Пойгина на помощь. Лечили гуся вместе и чувствовали, как добрый дух примирения соединяет их в полном согласии: старики и есть старики, зачем им отягощать себя злопамятством? У старого человека сердце должно быть как сума пешехода, прошедшего длинный путь, — ничего лишнего. И совсем было примирил их этот несчастный гусь, как вдруг случилось то, что повергло Пойгина в горе и гнев.
Почему-то пропал сон у Ятчоля, а если и засыпал, то мучился в кошмарных сновидениях. Может, придумал все это — он всегда больным прикидывался, стонал, за поясницу хватался. И вот приснилось ему, что кто-то совет дал: съешь сердце гуся — и самый сладкий сон станет приходить к тебе, словно в небо на крыльях вознесешься.
И сотворил Ятчоль черное дело, свернул шею гусю, который вот-вот готов был подняться на крыло. Приходит как-то Пойгин, чтобы на гуся полюбоваться, крыло его больное полечить, а Ятчоль морду от жира птичьего вытирает и слова сказать не может — от икоты всем своим тучным телом сотрясается.