Белый верблюд
Шрифт:
Конфеты я довольно долго хранил как память, но однажды сын дяди Мейрангулу поэт Ибрагим показывал у себя дома кино (у поэта Ибрагима был аппарат, демонстрирующий диафильмы, и иногда, собирая со всех ребят из окрестности по двадцать копеек, он показывал на стенке эти рисованные фильмы); у меня не было двадцать копеек, и я вместо денег дал поэту Ибрагиму две конфеты. Мне было стыдно за это, но одно обещание, данное себе в тот весенний вечер, я сдержал: долгое время не стрелял в воробьев, но пришел военный голод, и я опять стал стрелять в воробьев.
Иногда я встречал на улице Адилю - она шла либо домой, либо из дому выходила, и всякий раз, когда она замечала меня, глаза ее становились приветливыми; Адиля, возможно, обиделась на весь свет, но на меня не обиделась,
В начале войны я однажды сидел у электрического столба на нашей улице, строгал кончики деревянных палочек, которые мы, состязаясь в меткости, метали в землю, в это время мимо меня проходила Адиля, остановилась и мягким, полным ласки голосом спросила:
– Как дела, Алекпер?..
Я почувствовал не только мягкость, не только ласку - почувствовал в голосе Адили какую-то печаль и ничего не сказал; встал перед Адилей, почему-то опустил голову и устремил взгляд на концы длинных ее кос. Адиля погладила меня по волосам и ушла.
Некоторое время я постоял так, с опущенной головой.
Что же касается цирка, то мы с Годжой больше ни разу не ходили в цирк.
Все это надо написать...
X
Сегодня вечером, сидя в своей рабочей комнате, я курил сигарету, вошла Эсмер, пристально посмотрела на меня и спросила:
– Что с тобой?
– Не знаю...
– сказал я.
Сначала она удивленно взглянула на меня, потому что последнее время на этот часто задаваемый ею вопрос я, отвечая "ничего", улыбался, а Эсмер почему-то беспокоилась, вновь и вновь под разными предлогами входила в мою комнату, полным тревоги взглядом искала что-то в моем лице, в глазах, но на этот раз я сказал "не знаю" и не улыбнулся.
Она повторила вопрос:
– Я спрашиваю, что с тобой?
– А я говорю, не знаю...
– сказал, посмотрев на Эсмер сквозь сигаретный дым, и не улыбнулся.
Она снова пристально оглядела меня и вдруг сама улыбнулась, давно я не видал такого умиротворения в лице Эсмер; мое "не знаю", мою серьезность она истолковала как полную откровенность и безопасность для себя: раз я ничего не скрываю, не улыбаюсь фальшиво, значит, все хорошо... А может быть, я действительно не в состоянии улыбнуться и действительно "не знаю"... Тогда как?
XI
До войны, особенно перед весенним праздником новруз-байрамы, женщины, каждая со своей мукой, маслом, другими продуктами, часто собирались у нас и вместе с мамой пекли пирожки с сахаром и орехами - шекербура, слоенный пирог-пахлаву, соленые колобки-шоргогалы; иногда просто так, в будний день уговаривались готовить лакомые блюда у нас дома; без умолку говорили, сообща месили тесто, сообща мелко рубили мясо (что купили вечером, собрав деньги, у мясника Дадашбалы) секачом на доске, нарезали кусочки теста, и аромат плоских пирожков с мясом - кутабов распространялся по всему тупику, а вечером каждая забирала свою долю; поскольку аромат кутабов разносился на весь тупик, семье, не участвовавшей в этой затее (в том числе и тете Амине), посылали по три-четыре кутаба в подарок.
До войны женщины чаще всего собирались и стряпали у нас, потому что отец часто бывал в рейсе, мужчин в доме не было, и они никого не стеснялись, говорили о чем угодно и сколько угодно.
Тетя Сафура, раскатывая скалкой тесно, говорила:
– Эх, на свете есть такие места, такие горы, как в сказке. Эйнулла говорит, что в этих горах бьют ледяные родники - кружкой зачерпнешь, выпьешь, и всех твоих горестей и забот как не бывало.
Тетя Мешадиханум, предпочитавшая работу полегче, укладывая горкой готовые кутабы, откликалась:
– Выпила бы я такую кружку разом, может, и мне светлый денек бы выпал.
Тетя Фируза, лепя крохотные дюшбере (Дюшбере - азербайджанское национальное блюдо. Напоминает пельмени.), заметила:
– Есть такие места, конечно, почему нет? Хафиз говорит, в Москве теперь дома так строят, что по лестницам уже пешком не поднимаешься. Садишься в машину, тебя поднимает наверх. И к тому же без
Тетя Ниса, нарезая раскатанное тесто на круги величиной с блюдце, говорила:
– Эх, все зависит от того, где тебе хорошо. Где тебе хорошо живется, там и место хорошее!..
Сидя у керосинки, переворачивая кутабы на чугунной сковороде, мама сказала:
– Эх, Агакерим такое рассказывает про русские города и села, ей-богу, голова кругом идет!.. Он говорит...
Тетя Ханум, отрезая от теста новые кусочки, прервала маму на полуслове:
– Как вам не стыдно? Что вы ноете? Чем недовольны? Что ворчите, а? Почему это здесь вам так плохо стало?
Грозным взглядом из-под широких бровей тетя Ханум оглядывала по очереди тетю Сафуру, тетю Мешадиханум, тетю Фирузу, тетю Нису, маму, и все они тотчас умолкали и некоторое время так вот молча работали, старались не смотреть на тетю Ханум, но в конце концов тетя Мешадиханум не выдерживала, заговаривала о другом:
– Ей-богу, Мухтар хороший человек, пусть говорят что хотят! Кюбра бездетная, да еще такая больная, а Мухтар ее не бросает... Ей-богу, всякий на месте Мухтара женился бы на другой, детишек завел... Ну и что же, что у него уши маленькие?..
Но тетя Ханум и на этот раз прикрикнула на тетю Мешадиханум:
– Хороший, плохой, его дело! Нам-то что? Что нам за дело до ушей Мухтара, а?
После этого у женщин вовсе пропадала охота судачить, и они начинали торопиться, чтобы побыстрее закончить и уйти, потому что тете Ханум они грубить не смели и при тете Ханум сплетничать не смели, будь то у нас дома, в бане или на улице. Например, в бане тетя Мешадиханум, глядя на вздутый живот тети Фирузы, говорила: "Как только поняла, что беременна, надо сразу же закрыть глаза, если хочешь, чтобы был мальчик; потом ты должна подождать, чтобы луна взошла, открыть глаза, чтобы первой увидеть луну, а если, наоборот, девочку хочешь, тогда надо первой увидеть солнце..." Тетя Ханум вонзала свой черный взор в тетю Мешадиханум и спрашивала: "А может, зима, может, солнце целую неделю не выйдет, тогда как? Глаза не открывать?" Тетя Мешадиханум отвечала: "Да". Тетя Ханум говорила: "Слушай, пойди закажи молитву, чтобы поумнеть!.. Взрослая женщина, а такую чушь порешь, людям головы забиваешь!" Или, например, когда я, прежде чем налить в чайник свежей воды из нашего дворового крана, выливал кипяток на землю, мама кричала: "Не лей, не лей горячую воду на землю! Попадет на джинна, обожжет, в беду попадем!.." Тетя Ханум, не удержавшись, с веранды ворчала на маму: "Слушай, Сона, ну что ты такое говоришь, зачем ребенка пугаешь?" Мама отвечала: "Как быть, тетя Ханум, люди так говорят, да..." - "А может, люди начнут биться головой о стенку, ты тоже будешь?"" Мама умолкала, не оправдывалась; я никогда не видел, чтобы у нас в квартале какая-нибудь женщина перечила Ханум-хале.
Что до Мухтара, о котором говорила тетя Мешадиханум, то он жил по соседству, но, в сущности, не был "нашим": государство дало ему квартиру на втором этаже единственного трехэтажного дома в нашей махалле, и каждое утро за ним приезжала черная "эмка". Эта же машина привозила Мухтара с работы. Никто не знал точно, какую должность занимает Мухтар, но шофер стоял перед ним навытяжку. Мухтар никогда, как другие мужчины, наши соседи, в выходной день не играл в нарды, сидя на тротуаре, не пил чай под тутовым деревом, не принимал участия в свадебных или траурных церемониях, ни с кем не разговаривал, только здоровался кивком головы и садился в "эмку" или выходил из нее и шел домой. Осенью, зимой и весной на Мухтаре всегда был длинный черный кожаный пиджак, говорили, что под этим пиджаком у Мухтара пристегнут к поясу пистолет; на голове у него тоже красовалась кожаная шапка, а летом он надевал застегнутую на все пуговицы темно-кофейного цвета рубаху; обут он был в черные хромовые сапоги, а темно-кофейные галифе Мухтара были знамениты на всю округу. И еще в квартиру Мухтара провели телефон (в махалле больше ни у кого не было телефона), и перед Мухтаром робели, потому что робели перед телефоном, перед черной машиной, перед черным кожаным пиджаком.