Белый верблюд
Шрифт:
В ту зимнюю ночь Сона" стоя у окна, смотрела на улицу.
Улица была погружена во мрак.
Белесое мерцание снега, едва различимое в темноте, было единственным свидетельством того, что на свете, кроме черного, есть и другие цвета.
Снежная белизна во мгле как будто стала проступать ярче, улица медленно прояснялась, и Соне почудилось, что все это - сон.
Может быть, и в самом деле сон?
В последнее время она видела белые сны.
Самого Гюльагу она не видела, но белые сны были дыханием Гюльаги, были взглядами Гюльаги, были улыбкой
Может быть, и то легкое движение губ Гюльаги она тоже видела во сне?
Нет, все это не сон, это белое - белизна снега на улице, на крышах, на оконных решетках, а не белый сон; вот там - силуэт Желтой бани, рядом с ней дом Алиаббаса-киши, немного выше - тупик тети Ханум, в том тупике еще живет молодая женщина - тезка Соны, и у этой женщины есть маленький, смышленый сынишка по имени Алекпер, имена сыновей тети Ханум - Джафар, Адыль, Абдулали, Годжа, Джебраил, Агарагим; все они - друзья Гюльаги, и если бы Сона сошла с ума, она не могла бы помнить ничего этого...
Она хотела отойти от окна, зажечь свечу, хотела снова посмотреть на висящий на стене портрет, но опять испугалась, не зажгла свечу, подошла к кровати, села: чего она боялась? Боялась, что посмотрит на портрет и опять увидит ту легкую улыбку, то легкое движение губ? Или боялась, что вдруг ошиблась, что ей почудилась та улыбка, то движение, она обманулась? Сона обеими руками обхватила голову и снова почувствовала другое дыхание, ощутила дыхание второго человека.
Сосредоточив все свое внимание, прислушалась.
Дыхание другого человека в комнате чувствовалось совершенно явственно.
Это дыхание, конечно, было дыханием Гюльаги, у Соны не было в этом ни малейшего сомнения: так и должно быть; но почему Сона боялась, почему сердце ее так колотилось, точно хотело выскочить из груди?
Ровно триста шестьдесят один день, как Гюльага ушел на фронт, и ровно двести пятьдесят три дня, как пришло то лживое письмо, та ошибочная похоронка.
Это не было треугольное письмо, которые приходят от солдат, и Сона надорвала конверт, прочла это официальное письмо один раз, потом второй раз, потом третий раз прочла: там ясно было написано, что Гюльага погиб, и Сона, в сотый раз, в двухсотый раз читая это письмо, знала, что это неправда, знала, что не может Гюльага, оставив ее одну, погибнуть на войне.
Махалля тоже узнала о похоронке и, чтобы отметить траур по Гюльаге, собралась было поставить палатку перед домом Соны, и фотограф Али пришел попросить фотокарточку, чтобы размножить ее на миниатюрки, что прикалывают во время поминок к груди; женщины, девушки с плачем набились в дом к Соне, чтобы хоть как-то ее утешить, разделить с ней горе, но Сона впервые за все время, что живет здесь, воспротивилась махалле, накричала на людей, сбивавших деревянные опоры для палатки, на мясника Дадашбалу, который принес большой медный самовар и хотел наполнить его водой, не разрешила ставить у дверей палатку, прогнала фотографа Али, не дала фотокарточку. Она не плакала, а кричала:
– Неправда это!.. Неправда это!.. Неправда!..
Сона не
Который час, интересно? Два? Три? Четыре?
Гюльага был часовщиком, и Сона ровно триста шестьдесят один день тому назад собрала все домашние часы, и свои наручные тоже, в ящик шкафа, и с торо времени в этом доме часы не работали, потому что раз Гюльага был так далеко от любимых им часов, взял в руки не часы, а винтовку, подставил грудь по пули, Сона не позволяла, чтобы часы тикали в этом доме, не хотела, чтобы, в то время как Гюльага слышит там свист пуль, грохот пушек, Сона здесь, как в былые времена, слушала тиканье часов.
Все эти часы, хранящиеся в ящике шкафа, будут заведены, когда вернется Гюльага; после возвращения Гюльаги они начнут работать; а Гюльага конечно же вернется, потому что пришедшее с фронта извещение было несомненной ошибкой. Это было очевидно как белый день. Вот ей и снились белые сны.
Маленькая, на одного человека, часовая мастерская Гюльаги находилась в первом этаже большого здания у Двойных ворот крепости, и иногда Сона, окончив работу, садилась в трамвай, ехала к этой мастерской, в мастерской тоже кончался рабочий день, Гюльага запирал дверь, но сами они оставались внутри и, сидя рядом на двух деревянных табуретках, с трудом умещавшихся в тесной комнатке, слушали тиканье ста больших и маленьких часов, развешанных на стенах, лежавших на столе, смотрели в окно на Двойные ворота Крепости, и в это время Двойные крепостные ворота становились Вратами тайных чувств, тайных желаний, которые влекли друг к другу Сону и Гюль-агу.
Гюльага выключал свет, и проходившие по улице люди сквозь свисавшие на веревочках, вплотную к оконному стеклу разнообразные часы не видели сидевших в полумраке Сону и Гюльагу, но Сона и Гюльага видели этих людей; проходившим по улице людям и в голову не приходило, что крохотная, тесная мастерская часовщика по ту сторону стекла, завешанного разнообразными часами, в сущности, уже не была мастерской; это было гнездо чувств и желаний Соны и Гюльаги, такое, какое бывает у птиц на дереве; люди проходят мимо, не видят гнезда, а птицы из гнезда всех видят.
Иногда Гюльага отводил глаза от Двойных крепостных ворот, сквозь тиканье часов слышал стук сердца Соны, потом расстегивал ворот на платье Соны, как в прежние времена, когда они еще не были женаты; прятал лицо на груди у Соны, и Сона чувствовала слезы на его глазах, и ерошила мягкие волосы Гюльаги, и смотрела на Двойные крепостные ворота, будто обнаженной грудью бросала вызов многовековым крепостным воротам: выбоины среди крупных камней этих ворот вещали об оставшихся в далеком прошлом столетиях...