Белый ворон
Шрифт:
– Это Гонсер говорил, что он подшитый.
– Да. Мы-то не поверили в мусоров. И вдруг Гонсер крикнул из окна, что катит милицейская машина. Я там на заборе вывихнул ногу. – Василь открыл лицо и сощурившись смотрел на меня. Он наморщил лоб и, сам, видно, того не сознавая, прикусил нижнюю губу. Выглядело это так, будто он заставляет себя думать. – Так где же это все происходило, если мы в этом не участвовали, где?
– Может, у нас в головах, потому что иначе ведь можно со скуки загнуться.
– Но ведь все это мы могли устроить совсем по-другому, правда? Переставить или на что-то поменять. Этот твой приятель, Майер…
– Да, Майер.
– Он, может, не сошел бы с ума.
– Не исключено, что он вовсе не сошел с ума, что он чем-то занимается. Вполне возможно, он нормальный мужик и у него есть дети, машина.
– А у нас нет. Только у Гонсера. Хотя, наверно, теперь и у него нет. Посмотри, у него такой вид, будто он вот-вот должен родиться.
Или умереть, потому что лежал он до того неподвижно, что мы и забыли про его существование. Он выглядел как
– Слушай меня, внимательно слушай. Если все правда… ну, со временем, если правда, что его нет, то мы сейчас можем уйти отсюда. Вот так встанем, выйдем и пойдем. Понимаешь? Ничего не произойдет. Пойдем долиной до того места, где сливаются две речки, а потом налево, вдоль русла, еще три часа ходьбы, и мы выходим на шоссе, и кто-нибудь нас там обязательно подберет. Послушай…
Он говорил горячечно и торопливо. Наклонялся так далеко вперед, что пламя достигало его лица, но он не чувствовал ничего, никакого жара, словно его слова укрывали его прочным панцирем, отражающим все внешнее как несущественное и несуществующее.
– Всего три-четыре часа, и ты прав, нет ничего до того, и после того тоже не будет, потому что по какой причине все должно вдруг измениться? Все – мираж, да, мираж. Мы должны были о чем-то думать все эти годы, чтобы не подохнуть со скуки, ведь нельзя же жить в пустоте, невозможно, вот мы и думали, время заполняет пустоту, придает смысл событиям, без него мы, как животные, которые рождаются и подыхают такими же, как родились, а раз нет времени, раз времени нет, мы можем пойти, и ничего не произойдет, никто нас не задержит. Три, ну, может, четыре часа, и мы на шоссе. Зачем тут сидеть, надо двигаться, двигаться, нечего нам тут делать, мы тут замерзнем, все перемерзнем и ничего не дождемся, потому что ничего не произойдет. Чего сидеть, лучше встать и валить отсюда, говорю тебе, до слияния речек и налево, по дну долины дорога легкая, гладкая, как стол, не надо никуда лезть, никаких кустов. Ты же сам знаешь, снег неглубокий, разве что по щиколотку, а внизу подмерзший. Шу-шу-шу, и мы на месте. Я знаю эту дорогу. Там даже автобус ходит. Три-четыре часа, и уже вечером мы будем Бог знает где. Деньги у меня есть. Никакой разницы, здесь или там. Ты прав насчет времени. Я не мог понять, но меня уже давно это преследует. Как во сне: куда-то идешь и не приближаешься, все идет вместе с тобой. Послушай…
Он говорил уже каким-то свистящим шепотом. Воздух выходил из него и заодно нес слова, что-то наподобие молитвы, поспешной молитвы, какую читают, чтобы оберечься от зла, или перед смертью, чтобы успеть.
– Василь.
– Что?
– Перестань. Гонсер и десяти шагов не пройдет.
Он выпрямился. Красная маска пропала. Внезапно отдалившийся и куда более реальный, он смотрел на меня из полумрака.
– Гонсер? А при чем тут Гонсер? Без Гонсера. Я знаю, что не пройдет. Мы без Гонсера. Он спит. Его нет. Зачем ему мучиться? – Голос у него звучал удивленно, как будто я предложил какую-то несусветную глупость. – Пусть спит, пусть отсыпается. Я знаю, что ему не выдержать. Три, четыре часа форсированного марша. Гонсера мы оставим. Подбросим в огонь дров, много дров, чтобы он не замерз. И потом, не имеет значения, пойдет он или останется, ты же знаешь. Потому что все это не имеет значения. Мы можем сделать что угодно. Ведь если все так, как ты говоришь, а, наверно, так оно и есть, мы свободны, свободны и никому не нужны. Ни Гонсеру, ни тем и вообще никому, и теперь я это знаю, я и приехал сюда именно для того, чтобы убедиться в этом, потому что я не был уверен, но я думал, честное слово, думал и не мог найти ответа. Но теперь я знаю и поэтому говорю тебе: идем отсюда, увидишь, ничего не произойдет. Ни одна сволочь не спросит. Пока можно, давай попробуем. Ты прав, ничего не было, ничего не случилось. В головах у нас бродило, видения всякие…
– Ну так иди, – прервал я его, – иди один. Ты прав, ступай один. Ты прав, абсолютно безразлично. Что мы сделаем. Потому ступай. А мне просто неохота. Иди, Василь.
И тут я заметил, что весь он потемнел. Костер превратился в кучу красных углей, однако силуэт Василя не исчез в темноте, но стал более отчетливым, почти черным. Я поднял глаза. В окне посинело. Эта синева была еще темной, почти фиолетовой, но вокруг все стало сероватым. Как будто кто-то распылил в черном воздухе пепел, и хоть ночь еще владела разными предметами и нашими телами, пространство уже освобождалось от нее.
И он тоже это заметил. Его голова повернулась, следуя за моим взглядом, но он ничего не сказал. Он сидел, вперясь в окно, светлеющее с каждой минутой, и молчал, словно это медлительное вторжение света забивало ему слова в горло, а может, не мог вылепить эти слова из прозрачной материи, которая делала наши фигуры более реальными. Быть может, прозрачность не подходила для болтовни, так как слова были слишком тяжелыми, чтобы порхать в такой неосязаемой и не оказывающей сопротивления среде, как воздух рассвета. Я встал и вышел в сени. В полумраке, который здесь был жиже, чем в нефе, я без труда нашел место, где Василь отдирал доски. На земле среди массивных балок, некогда державших пол, валялось много деревянного мусора. Мне не пришлось ничего отдирать. Я набрал охапку легких, как перышки, трухлявых щепок, нашел кусок сухого и твердого кругляка и принес к костру. Потом пошел еще раз.
Прямо перед входом валялись остатки
Василь проскользнул рядом и прислонился плечом к остаткам дверного косяка. Он вытащил пачку «Популярных». Я взял сигарету и прикурил от его охнарика.
– Спит? – поинтересовался я.
– Спит. Наверно, ему тепло.
– Он совсем обессилел.
Сигаретный дым смешивался с паром от дыхания и был совершенно безвкусный.
– Тут была деревня, – сообщил Василь. – Потому столько пустого места. Это все были поля и луга.
– Так ты идешь? – спросил я его.
– Да. Пора идти. Скоро взойдет солнце. Тут пораньше. А внизу будет еще тень. Видишь, вон там пять деревьев в одну линию? Там идет дорога. Сейчас она белая и гладкая, никаких следов. А летом после дождя по ней едва можно пройти. Глина и колеи от грузовиков. По ней иногда лес возят. Но не сейчас. С весны до осени она пустует. Турист на лыжах иногда пройдет, и все. Знаешь, когда я был здесь летом, то тоже ночевал я этой церкви. Какая-то птица жила в башенке. Ночью я слышал трепет крыльев и пронзительный голос, знаешь, вроде как визг. Даже немножко страшно было. Тут вот, рядом с этим куполом, я разжег костер, а спал в церкви. Хотел посмотреть, как это. Ночью в пустой церкви. Был июнь, ночь короткая, и я заснул, только когда стало светло. В темноте пространство это было слишком велико. Я чувствовал себя так, словно… даже не знаю… словно я пытаюсь уснуть в воздухе, в черном небе.
Я слушал его, однако перед глазами у меня стояла его уменьшающаяся фигурка, и избавиться от этой картины я был не в силах. Я видел, как он спускается сотней метров ниже до той самой линии деревьев, которую он мне только что показывал, находит загадочную дорогу, длинную белую ленту, существующую только в его воображении, сворачивает по ней налево и бредет прямехонько на восток по сыпкому неглубокому снегу, а льдистая корка потрескивает у него под ногами, но не проваливается. Он будет уменьшаться у меня на глазах до размеров точки, булавочной головки, черный и беспредельно одинокий, устремляясь к краю света своей мелкой упрямой походкой, размахивая руками, шумно дыша, и будет верить, что наконец-то ему удастся бесповоротно вырваться из собственной жизни. Я несколько раз моргнул, но картина эта не исчезла. Он все так же перемещался в пейзаже, который неизменно догонял его, двигался вровень с ним, чтобы в конце концов обогнать. Маленькая буро-зеленая птица с каплей крови на месте сердца, устремленная к границам воздуха, к пустоте, где крылья уже не найдут опоры. Я видел, как он, когда солнце уже осветило вершины гор, исчезает в сумрачном лесу, идет вперед с надеждой, что наконец ему удастся и он разорвет все нити, вырвется из силков ценой утраты всего, даже памяти. Видел, как он находит эту свою развилку дорог и рек, смотрит на небо, опасаясь, не поймают ли его солнечные лучи в ловушку, оглядывается и пугается, видя собственные следы, ускоряет шаг, вздымая пушистые фонтанчики снега, который уже через минуту будет опять поблескивать и сверкать, выдавая его присутствие в застывшем пейзаже. А потом он поймает зеленый грузовик или автобус, потом сядет в поезд, следующий бессмысленным, кружным, осторожным маршрутом, выйдет из него на вокзале в Познани, Люблине или Еленей Гуре и, веря в свою невидимость, встанет перед огромным желтым расписанием, задерет голову, найдет какой-нибудь скорый, безопасный и, следуя придуманным им правилам конспирации, поедет первым классом либо простоит весь путь в туалете, выйдет на Центральном вокзале и обнаружит, что в городе какая-то прошлая весна, его одежда вызывает смех у тринадцатилетних девочек в легких платьицах, а на белых тележках с газированной водой выписаны цены: «С сиропом – злотый пятьдесят, чистая – пятьдесят грошей». И тогда он примется нервно обшаривать карманы в поисках денег на такси, найдет и через десять минут будет на месте, взбежит по лестнице и, по обыкновению забыв о звонке, забарабанит кулаком в дверь, которую откроет старая женщина с седыми коротко стриженными волосами. Несколько секунд она будет молча смотреть на него, потом произнесет: «Господи, наконец-то, я так беспокоилась». И все покатится налаженной, знакомой колеей вплоть до того дня, когда мы подойдем к калитке, за которой растет шеренга серебристых елей, и кто-то из нас скажет: «Ребята, нет смысла. Пошли отсюда». д он, стоя в окне, будет видеть наши силуэты, исчезающие в длинной перспективе липовой аллеи. Засунув руки в карманы, мы будем идти с поднятыми воротниками, будет моросить дождь, и наши мысли побегут в совершенно другую, неведомую сторону.