Бердяев
Шрифт:
— Нет, мне нужно хорошее издание.
— У других изданий тоже есть недостатки. — И Бердяев подробно рассматривал все плюсы и минусы известных ему изданий Ницше. Покупатель с почтением слушал философа, и затем они вместе приходили к выводу, какое издание ему подойдет больше всего. Тогда Николай Александрович вздыхал и говорил:
— К сожалению, у нас нет этого издания. Покупатель был обескуражен, но не сдавался и просил другое издание, похуже.
— Но и этого издания у нас сейчас нет.
— Хорошо, дайте тогда хотя бы издание Клюкина, — был согласен и на этот вариант покупатель.
— Но это плохое издание! — горячился Николай Александрович, а потом признавал, что и Клюкина в лавке нет… Покупатель был в растерянности, но упорствовал:
— Хорошо, я плоховато знаю немецкий, но попробую. Дайте мне издание на немецком языке.
— Но это большая редкость! У нас нет изданий на немецком языке.
После этого Бердяев заводил разговор о книге Лихтенберже, которая дает некоторое представление о творчестве Ницше. Покупатель был согласен и на Лихтенберже:
— Покажите мне тогда, пожалуйста, эту книгу. Она у вас есть?
— У меня лично или в магазине? — отвечал Бердяев. — Вы хотели
— Ну да…
— Но в лавке нет Лихтенберже…
Разговор, продолжавшийся довольно долго, заканчивался ничем, а Николай Александрович, после ухода потенциального покупателя, огорчался:
— Очень обидно, что у нас нет Ницше! Так неприятно отказывать…
Несмотря на лавку писателей, прокормиться было все равно трудно: на недолгое время Бердяев, для заработка, взялся за работу в хранилище частных архивов Главархива. Еще одним источником существования для него в 1918 году стало чтение лекций в Государственном институте слова. Дело в том, что еще с 1913 года в Москве действовали Курсы дикции и декламации В. И. Сережникова. После революции курсы стали называться Государственным институтом слова (ГИС) [262] . Некоторые знакомые Бердяева ухватились за возможность преподавать здесь, потому что это означало небольшой продовольственный паек (институт-то был государственным!) и освобождение от общественных работ для ряда преподавателей (не для всех). Подрабатывал там и Бердяев — читал курс по этике. По конспектам бердяевских лекций видно, что Бердяев не пытался приспособить свои взгляды к идеологическим требованиям времени, — он читал о Канте, о взаимосвязи этики и религии, о нравственном достоинстве человека, причем подходил к подготовке занятий чрезвычайно серьезно: у него была составлена программа всего курса, к каждой лекции он делал конспект — около двух страниц убористым и неразборчивым бердяевским почерком, формулировал основные выводы. Впрочем, обстановка в ГИСе сильно отличалась от того, что можно увидеть в сегодняшних учебных заведениях. Композитор и музыковед Л. Л. Сабанеев, который читал там курс «Музыки речи», вспоминал, как он, Вяч. Иванов и князь С. М. Волконский, тоже работавшие в ГИСе, возвращались с лекций, шли по Воздвиженке, «где три месяца зимой посредине улицы и напротив института слова лежала дохлая лошадь, которую сначала ели собаки, потом вороны и мелкие пташки. Вяч. Иванов, очень зябкий, был облачен в две чрезвычайно старые шубы и какие-то глубокие ботфорты. Князь Волконский — во что-то вроде костюма альпиниста, в теплых чулках и коротких штанах. Я был в какой-то телячьей куртке, которую мне выдал Дом ученых, и оттого имел "коммунистический" вид. Конечно, во время лекций все эти костюмы не снимались, ибо отопления не было» [263] .
262
См.: Сережников В. 10 лет работы первой русской школы живого слова. 1913–1923. М., 1923.
263
Сабанеев Л. Л. Мои встречи. «Декаденты» // Воспоминания о серебряном веке. С. 349–350.
Жизнь в Москве эпохи военного коммунизма принимала порой фантастические формы, поэтому дохлая лошадь на Воздвиженке воспринималась как нечто привычное и само собой разумеющееся. Зинаида Гиппиус писала, что в то время у нее было три главных телесных ощущения: голода (скорее всего привыкаешь), темноты (хуже гораздо) и холода (почти невозможно привыкнуть). В это же время, в начале 1919 года, умер Василий Васильевич Розанов, живший тогда с семьей в Сергиевом Посаде, умер из-за голода, холода и отсутствия лекарств. Выпуски брошюр его последней книги «Апокалипсис нашего времени» оплачивались мукой и картошкой, он и его близкие недоедали… Известие о смерти Розанова глубоко поразило Бердяева, в том числе и потому, что несколько месяцев назад Розанов приезжал в Москву и даже останавливался в квартире у Бердяевых. Он уже был очень плох — страшно похудел, постарел, временами заговаривался, горевал о смерти сына, умершего от тифа, но временами блистал в разговоре остротой и новизной мысли, шептал на ухо сокровенные слова, — был прежним ни на кого не похожим Розановым. Большое впечатление на Николая Александровича произвели и рассказы о том, что умер Розанов как христианин, исповедовавшись и причастившись. Его непростой путь в церковь («Иду! Иду!») все-таки завершился принятием ее…
В 1920 году Бердяев был избран профессором Московского университета (сбылось предсказание Любека!). В университете в это время работали и близкие знакомые Николая Александровича — Франк и Струве. Бердяев читал студентам курсы лекций о миросозерцании Ф. М. Достоевского и о философии истории на историко-филологическом факультете. Лекции, которые он прочел, легли затем в основу таких его работ, как «Смысл истории» и «Миросозерцание Достоевского», вышедших уже за рубежом. Евгения Герцык вспоминала: «Бердяев жил не прежней жизнью в тесной среде писателей-одиночек. Он основатель Вольной Академии духовной культуры, читает лекции, ведет семинары, избран в Университет, ведет там какой-то курс. Окружен доцентами» [264] . Это было время признания философского авторитета Бердяева, время его известности. Бердяев стал и действительным членом Вольфилы (у которой появилось отделение в Москве).
264
Герцык Е. К. Воспоминания. С. 138.
Как профессору университета Бердяеву был положен специальный паек. Михаил Осоргин вспоминал в связи с этим забавный эпизод: в лавку писателей приехал Бердяев с мешком селедок. Все были за него рады, поздравляли, но Бердяев пропускал все это мимо ушей и казался чрезвычайно озабоченным: он приехал в лавку на извозчике и обещал расплатиться селедками. Перед Николаем Александровичем стоял мучительный вопрос: сколько селедок дать? Осоргин посоветовал:
—
— Вы думаете — пять?
— Непременно шесть.
— А почему именно шесть?
— Потому что семь.
Бердяев стал отсчитывать селедки, выбирая самые жирные и большие, когда Осоргин сказал уже про восемь селедок. Николай Александрович выбрал девять, накинул еще одну, — извозчик был, конечно, поражен щедростью ездока и долго его благодарил. Вернувшись в лавку, Бердяев засомневался:
— Вероятно, правильной нормой было семь — он так благодарил… Но я не жалею, у меня осталось больше, чем я дал ему… [265]
265
Осоргин М. А. Как мы торговали // Наше наследие. 1989. № 6. С. 132.
Но не только обеспечение элементарного быта отягощало жизнь. Относительная свобода мысли, которая оставалась еще после революции, скукоживалась, как шагреневая кожа. Первоначальные, пусть и с предопределенным заранее итогом, марксистские дискуссии 20-х годов в журналах «Большевик» и «Под знаменем марксизма» уходили в прошлое. Философия стала рассматриваться как «руководство для политического действия», ее буквально приравняли к штыку. В научных журналах даже терминология использовалась военная: за отступления от «марксистских философских позиций» могли объявить «меньшевиствующим идеалистом» (что это такое — вряд ли кто-то сможет объяснить) со всеми вытекающими отсюда последствиями. В результате в стране постепенно стала складываться ситуация, когда философское творчество было возможно лишь в рамках марксизма «под прикрытием» цитат из «классиков», свободная же русская мысль на несколько десятилетий перемещалась в эмиграцию или безжалостно выкорчевывалась.
Уже с первых лет советской власти начался процесс избавления от инакомыслящих, проходили процессы над «контрреволюционной интеллигенцией». В 1921 году, например, «Петроградская правда» опубликовала (а сколько всего не публиковалось!) сообщение ВЧК о раскрытом заговоре против советской власти и о расстреле 61 человека. Среди расстрелянных были поэт Н. Гумилев, профессор права Н. Лазаревский, профессор географии В. Таганцев, профессор химии М. Тихвинский (преследовавшийся когда-то царской охранкой как раз за свои социалистические убеждения), скульптор С. Ухтомский, другие. В число арестованных попали лица, явно далекие от политики; среди расстрелянных было даже 15 женщин — жен «заговорщиков». Коллеги арестованных писали коллективные письма, пытались объяснить, что произошла роковая ошибка, недоразумение, но на их ходатайства не обратили никакого внимания. Президент Российской академии наук, академик А. Карпинский, мужественный человек, не промолчал — он написал личное письмо Ленину, в котором говорил, что событие вызвало глубокое нравственное возмущение «неоправдываемой жесткостью, так слабо мотивированной, так ненужною и вредною для нашей страны… Расстрел ученых граждан, которыми слишком бедна наша страна, например про[фессора] Лазаревского или про[фессора] Тихвинского, по удостоверению его сотоварищей по профессуре совершенно непричастного к активной политической деятельности, наносит непоправимый удар не только близким ему лицам, но и многочисленным настоящим и бывшим его ученикам и тем неизбежно создает враждебное отношение к современному порядку, при котором… группа лиц решает судьбу многих очень нужных, необходимых государству граждан без соблюдения элементарных гарантий справедливости приговоров» [266] . Будучи умным человеком, Карпинский правильно понял и цель всего произошедшего ужаса — устрашение. Реакцией на это письмо была ленинская пометка: «Горбунову, в архив»…
266
Цит. по: Волков В. А., Куликова М. В. Российская профессура: «под колпаком» у власти // Вопросы истории естествознания и техники. М., 1994. № 2. С. 71–72.
Поэтому когда в феврале 1920 года Бердяева арестовали, ситуация могла закончиться сколь угодно трагично. В день ареста Николай Александрович и Евгения Юдифовна с рассветом были вывезены на принудительные общественные работы — они кололи лед и очищали от снега железнодорожные пути. Бердяев был нездоров, у него поднялась температура, от непривычной физической работы он совсем ослаб. Но когда ночью за ним пришли чекисты, он вел себя с достоинством. В квартире произвели обыск на основании ордера, подписанного В. Р. Менжинским и А. X. Арбузовым. Во время обыска были изъяты некоторые письма и бумаги, а также печать ВАДК. После этого больного Бердяева пешком повели по морозным московским улицам на Лубянку. Арестован Николай Александрович был по делу «Тактического центра», о котором не имел никакого представления, что неудивительно — Бердяев был далек от реальной политической борьбы. Вспоминая пять лет, проведенных им в советской России, он писал: «С коммунизмом я вел не политическую, а духовную борьбу, борьбу против его духа, против его вражды к духу. Я менее всего был реставратором. Я был совершенно убежден, что старый мир кончился и что никакой возврат к нему невозможен и нежелателен… Я относился очень враждебно ко всякой интервенции извне, к вмешательству иностранцев в русскую судьбу. Я был убежден, что вина и ответственность за ужасы революции лежат прежде всего на людях старого режима и что не им быть судьями в этих ужасах» [267] . Очевидно, что с такими взглядами Бердяев не мог участвовать в заговорах, подпольной деятельности и подготовке военного переворота. Косвенным доказательством его невиновности в юридическом смысле этого слова служила и чрезвычайная занятость Бердяева делами преподавательскими, организационными. Тем не менее он не маскировал своих взглядов. Например, когда на заседании Союза писателей нужно было почтить вставанием память убиенных революционеров К. Либкнехта и Р. Люксембург, Бердяев демонстративно остался сидеть — в первом ряду…
267
Бердяев Н. А. Самопознание. С. 214.