Берег Стикса
Шрифт:
Принц всегда был с ней согласен. Поэтому она его любила, так любила, что от прикосновений к его лицу у неё сбивалось дыхание. Теперь, когда их странный роман был уже в самом разгаре, она научилась чувствовать гораздо сильнее, чем раньше. Прикосновения к портрету стоили больше, чем секс — а сексуальный опыт у Милки был изрядный. Но как вообще можно сравнивать эту грязную возню со случайными вонючими козлами, эту глупость с примесью боли — и горячий ток, исходящий от картины! Немыслимо!
Но как хотелось прижиматься и тереться об это… жгучее… живое… тёмное и яркое… Впитывать, вбирать
Восхитительное ощущение.
Для того, чтобы проводить в обществе Принца больше времени, Милка прогуливала работу и почти перестала смотреть телевизор. Она запиралась в комнате с плотно зашторенными окнами, включала маленькую настольную лампу перед лицом Принца, садилась напротив него на стул, впивалась в его лицо глазами и начинала мечтать. Мечталось отлично. Яркие фантазии, трудноописуемые, сексуальные и кровавые, опьяняли Милку до бесчувствия, она начинала глубоко и часто дышать, облизывала губы и бессознательно скребла ногтями потрескавшуюся краску. В конце концов, восторг так утомлял её, что она засыпала прямо на стуле, положив голову на стол и вцепившись в картину обеими руками.
Это стоило чего угодно — даже еды. Денег у Милки почти не было, и питалась она урывками, но голодной себя не чувствовала. Прикосновения к картине давали такой покой, душевный и телесный, что холодных варёных макарон или куска засохшей булки хватало для совершенно нормальной жизни.
Отец помешал ей только один раз. Последний.
Он был совершенно пьян, когда начал в очередной раз ломиться к ней в дверь. Обычно Милка, поглощённая мысленным диалогом с возлюбленным, не обращала внимания на шум — но в этот раз слабая задвижка на дверях не выдержала и сломалась.
Отец влетел в Милкину комнату, распространяя отвратительный запах перегара, мочи, затхлых тряпок, матерясь — и попытался схватить картину руками. Милка пришла в дикую ярость. Прежде, чем мысль оформилась, она схватила сломанный утюг, стоявший на полу рядом со столом, и изо всех сил ударила отца по голове.
Отец икнул и рухнул на пол. Его ноги несколько раз дёрнулись и замерли. Милка почувствовала, как тепло разливается по её телу нежной волной. Ей не было страшно. Великий покой сошёл на её душу.
Перед тем, как вызвать «скорую», Милка тщательно спрятала картину. При мысли, что её могут увидеть посторонние, она испытывала что-то вроде ревности. Но присутствие поблизости Принца, даже невидимого, внушало ей такое неземное спокойствие, что её голос ни разу не дрогнул, когда она излагала свою версию событий приехавшему врачу.
И в том, что окончательно опустившийся алкоголик может упасть и расшибиться насмерть, никто традиционно не усомнился. Труп забрали и увезли. Милка повсхлипывала в телефонную трубку, прося у тётки, отцовой сестры, денег на похороны. На похоронах она тоже чуть-чуть поплакала. Больше потому, что нельзя было взять Принца с собой на кладбище, а дома оставлять было страшно.
Зато после похорон, когда страшная квартира осталась в полном Милкином
Он стал Милкиным наркотиком, куда более тяжёлым, чем алкоголь и даже героин.
Абсолютным.
Первые проблески сознания для Романа были как ледяной кошмар. Ещё не открыв глаз, он ощущал дикий пронизывающий холод, такой, будто его поливали ледяной водой на морозе, холод до острой боли, до судорог, до смертной тоски. Постепенно Роман понял, что лежит на тротуаре в грязи из воды и остатков мокрого снега, попытался встать, но скованные холодом мышцы не желали слушаться, всё тело болело пронзительной болью, как онемевшее от мороза — в тепле, конечности тряслись и лязгали зубы.
«Как бы то ни было, — думал Роман, трясясь, корчась от холода и продолжая отчаянные бесплодные попытки встать, — я жив. Похоже, всё обошлось. Жаль».
Только спустя долгих десять или пятнадцать минут, сквозь ледяной холод и спазмы, Роман всё-таки поднялся на ноги. Туман унесло ветром; улица была пустынна и темна, только один фонарь освещал островок тротуара вокруг. Роман отряхнул грязные мокрые брюки заледеневшими пальцами, посмотрел на замызганные ботинки — и замер.
Он стоял на мокром асфальте в размазанной слякоти последнего снега — и явственно видел весь чёткий рисунок теней у себя под ногами. Тени от бугорков грязи, от окурка, от пустой жестяной банки из-под лимонада, валяющейся неподалёку — от всего, кроме его собственных ног.
Он не отбрасывал тени. Всё получилось.
В накатившем приступе восторга Роман поднял к глазам грязную руку. Рука должна была измениться. У всех вампиров тонкие нежные фарфоровые пальчики. Повернул ладонь к свету.
Кожа на ней выглядела иссиня-бледной, увядшей и мёртвой. Ногти явственно посинели. Пальцы, всё ещё сведённые холодом, торчали в стороны, как пластмассовые.
Тёмный, холодный, непередаваемый ужас медленно-медленно обхватил горло Романа и сжал, мешая дышать. Роман протянул трясущуюся руку к лицу. Пальцы не слушались. Кожа на щеке онемела, будто её накололи новокаином.
Чувствительность притупилась до какого-то мерзкого мёртвенного оцепенения. От прежних чувств остались только оглушительный холод, ломающая боль во всём теле и такой ужас, что Роман чуть не взвыл в смертной тоске. Он начал понимать, что произошедшее вышло по его собственной вине, что оно совершенно не таково, как он ожидал, и главное — что всё, с ним случившееся, совершенно необратимо.
Как смерть.
И что ему вот в этом виде, — а похоже это, если Романа не обманывает воображение, на медленно движущийся свежий труп — теперь придётся идти домой, потому что больше идти как будто некуда. И что ожидающее его там — это кошмар ещё не испытанной силы. И что совершенно невозможно представить себе, как он выдержит не то, что вечность, а хотя бы несколько дней внутри омерзительного предмета, который когда-то был его живым телом.