Бери да помни
Шрифт:
— Ну как живете-можете?
— А что, Арся, разве по мне не видно? — снова усмехнулась женщина и, помогая ему справиться со смущением, поинтересовалась, глядя на яркую рубашку-распашонку: — Сам-то как? Хотя тоже видно. Здоров, бодр. Отдыхать едешь? Поседел вон только. — Она чуть было не протянула руку, чтобы дотронуться до его волос, но вовремя опомнилась и спрятала руки в рукава телогрейки, будто ей разом сделалось холодно. — Умственная, видать, у тебя работа?
— Да, трудная работа. Преподаю. В институте преподаю. Студенты, они, знаете… — И, стыдясь чего-то, добавил: — Седеть начал
— Да, не баловала, — подтвердила Анфиса и тут же словно бы встрепенулась. — Ну, все равно в люди выбился. Я знала, ты не пропадешь. А я вот, — у нее опять появилась усмешка, только на этот раз усталая, вымученная, — право, ангелица, сразу и в путы. — Анфиса обернулась, тряхнула за рукав стоявшую за другим прилавком торговку: — Тетка Александра, присмотри за моим товаром, — и предложила Арсению: — Пойдем, Арся, отсюда, провожу тебя маленько. Ты ж провожал меня когда-то… Извини, что я с тобой на «ты» — по старой памяти.
— Ну, что ты, что ты, пожалуйста.
Вышли с рынка. Тетка с накрашенными губами, облокотившись на прилавке, жевала лист щавеля и что-то пробормотала, подмигнув им вслед. Торговки за прилавком громко захохотали.
Далеко-далеко буркнул коротко гром, и сделалось совсем тихо.
— Вот где довелось встретиться, — прервала молчание Анфиса и, глядя на подернутую маревом реку, призналась: — Поначалу я тебя все ждала, все встретиться надеялась. Сюда, на пристань, часто бегала. После во сне только видела, а потом уж и сны стали другими, все стало другое… — Арсений не мог найти слов, чтобы поддержать разговор, и Анфиса задумчиво прибавила: — Время, время. Вот ты уж и седой, а все такой же на слово скупой.
— Да нет, почему же, я тебя слушаю.
— Меня? Что ж меня слушать? Ничего интересного. Как за русской печкой: пыль да лучина, темь да кручина. — И она опять, в который уже раз, искоса поглядела на его рубаху с намалеванными на ней желтыми лунами и красными яблоками по голубому фону. И он вдруг вспомнил луну над садами, тронутое росою яблоко, вынутое Фисой из темноты. Ему сделалось неловко и жаль чего-то. Он подосадовал на себя, на жену. Это она купила рубаху с невзаправдашними лунами и яблоками. Модно! Она и себе и ему покупает все только модное. Все еще молодится. Он знает — молодится для него. И как-то услышал, она призналась подруге, которая позавидовала ей: «Ах, милая, мне все трудней и трудней становится быть молодой!»
«Но зачем все это вспоминать сейчас? И к чему? Теперь уже ничего не изменить. Да и молчание становится неловким. Надо разговаривать, разговаривать, и отстанут эти воспоминания. Неловкость пройдет. Подумаешь — рубаха! Разве в рубахе дело? Она вон в телогрейке, и руки можно бы тщательно вымыть, и не обманул же я ее, в конце концов. Ничего такого не было. Ну, обещал писать и не написал, так это ж пустяк, да и как давно это было! Очень давно».
— Ты замужем? — спросил у Фисы Арсений.
— Давно. Полгода после демобилизации подевичилась, и дядя сосватал меня. У меня ведь никого нет, кроме дяди. А сам он ребятами оброс. Куда-то надо было голову приклонить. В возрасте уж девка. Молоко брызжет. Семью надо, детей надо. Бабе бабье мнится. А ты женат?
— Женат. С ребенком взял женщину. Трудно было. Но она ничего… добрая женщина. Тоже в институте работала. Там и сошлись. Дочь нынче в консерваторию поступила.
— А родное дитя есть?
— Есть. Как же.
— Сын, да?
— Сын.
— Как зовут?
— Валерием.
— Валерием? Славно. А моего — Пашкой. А дочь — Нина. Тоже двое у меня.
Снова стало не о чем говорить. Над городом томилась все та же душная тишина, и от каменных плит тротуара, меж которых росла трава и тощие цветки шалфея да пуговки угарной мяты, несло, как от раскаленных печек. Арсению жгло подошвы сквозь кеды, и он обрадовался, когда они сошли на прибрежный песок с засохшими на нем коровьими лепешками.
Река кипела у берегов. Купались ребятишки. А вдали, в густой медовой пелене, бурлил винтом пароход. Он словно бы стоял на месте и растворялся в колеблющемся мареве, делаясь все меньше и призрачней. Перед дождем свирепствовал овод. Детсадовские ребятишки были в волдырях и до шейки закапывались в песок. Воспитательница сидела на обносе изуродованного катера, до палубы вросшего в песок, обмахивалась веткой полыни, безотрывно читая толстую книгу, должно быть, роман про любовь, и время от времени нудно твердила:
— Дети, не забредайте глубоко. Дети, утонете.
— Хорошо это — дети, — как бы найдя повод для продолжения разговора, с облегчением сказал Арсений.
— Для них живем. Нам время тлеть, а им — цвести.
— Да-а, им цвести, нам тлеть. Верно. Пушкин, кажется, сочинил? Мудрый был человек! А муж-то у меня, Арся, пьяница. Бьет меня и детей бьет, — глухо проговорила Анфиса и отвернулась. И он опять не знал, что делать: утешать ли ее или не мешать ей молчать.
Впрочем, Анфиса быстро укротила себя, сломала звон в голосе и посмотрела на него сбоку с виноватой улыбкой, с той улыбкой, которая ему запомнилась издавна.
— Ну вот, расчувствовалась. Баба и есть баба. Не обращай внимания, Арся. — И быстро, быстро, сглатывая слова: — Да ничего такого и нет. Ребята зимой учатся в школе, летом на огороде и в поле работают. Я по домашности. Муж — тракторист. Он и ничего бы, только не любила я его никогда. А он это чувствует, вот и лютует пьяный. Кулаками любовь-то добывает. — Скороговорка ее неожиданно сменилась тоскливым возгласом: — Эх, Арся, Арся! Зря я тогда сберегла себя. Зря тебя мучила. Ему ведь все равно, лишь бы баба. Ну, ладно, Арся, наговорила я тебе семь верст… Расстроила вижу. Вон красными веслами машут. Тебя небось зовут. Прощай, Арся!
— Прощай, Фиса.
— Я в деревне Куликовой живу, недалеко отсюда. Заходи, если случится быть.
— Хорошо, хорошо, — поспешно согласился Арсений, — непременно. Мы иногда бываем в деревнях, картошку копать ездим…
Анфиса, кажется, не слушала его. Она подала ему руку, тряхнула головой:
— Нет, не надо. Пусть уж будет, как было. Пусть останутся воспоминания… — Голос у нее осекся, тень легла на тронутое морщинами лицо. — У меня ведь это лучшее, что было в жизни, Арся. Никому дотронуться не даю. В себе таю. Прощай!