Берлин-Александерплац
Шрифт:
— М-да, Труда еще у меня, привыкаю понемногу.
Он мямлит, слова падают медленно, как вода из испорченного крана — капля за каплей. Франц на седьмом небе. Его работа! Знай наших! Сияя, смотрит он на своего друга Мекка — тот рад воздать ему должное.
— А что, Мекк, у нас порядочек, нам только скажи — с любым сладим!
Хлопнул он Рейнхольда по плечу, тот вздрогнул, отпрянул.
— Вот видишь, брат, стоит только захотеть, всего добьешься. Я всегда говорю: возьмешь себя в руки, стиснешь зубы — и сам черт тебе не брат!
Глядит Франц на Рейнхольда, не нарадуется.
— А как Труда, не удивляется, что все гладко обошлось? Да ты и сам, видать, рад, что бросил эту канитель с бабами? Знаешь, Рейнхольд, бабы — вещь хорошая, прямо скажем, приятная вещь. Но я тебе как другу говорю: тут надо меру знать, середину золотую. Когда баб слишком много — уноси скорей ноги! На своей шкуре, брат, испытал — сам знаю!
Надо бы ему все рассказать и про Иду, про сад «Парадиз», про белые парусиновые туфельки, и про Тегельскую тюрьму тоже. Слава богу — что было, быльем поросло! Кто старое помянет…
— Я уж тебе помогу, Рейнхольд, и с бабами у тебя все на лад пойдет. Не придется тебе в Армию Спасения ходить, мы сами все обтяпаем. Ну, за твое здоровье, Рейнхольд, пива-то выпей хоть одну кружку.
Но тот тихонько чокнулся кофейной чашкой.
— Как это ты обтяпаешь, Франц, хотел бы я знать?
Тут Франц язык прикусил. Черт возьми, чуть не проболтался.
— Да я только к тому, что на меня можешь положиться. И к водке ты должен приучиться, например к легкому кюммелю.
А тот ему тихим таким голосом:
— Ты, что же, доктор?
— Почему бы и нет? В таких вещах я толк знаю. Помнишь, Рейнхольд, я помог тебе уже насчет Цилли, да и раньше. Так и теперь помогу, не сомневайся! Франц людям друг! Он уж знает, что к чему.
Рейнхольд вскинул голову, грустно посмотрел на Франца.
— Вот как, знаешь?
Франц спокойно выдержал его взгляд, радость его ничто не омрачит, пускай себе смотрит — небось догадывается, в чем дело! Ничего, я от своей линии не отступлюсь, ему же на пользу пойдет!
— Да, вот и Мекк может тебе подтвердить, что у нас есть кой-какой опыт по этой части. Так и живем! А когда научишься водку пить, мы это отпразднуем здесь же, за мой счет, я плачу за всю музыку.
Рейнхольд долго еще глядел на Франца, гордо выпятившего грудь, и на маленького Мекка, в свою очередь с любопытством наблюдавшего за ним. Наконец он опустил глаза и уставился в свою чашку, словно что-то уронил туда.
— Ты, верно, хочешь довести меня своим лечением до женитьбы?
— Твое здоровье, Рейнхольд, да здравствуют верные мужья, пьем по первой, по второй, а там снова по одной. Пой с нами, Рейнхольд, подтягивай, лиха беда начало, да без него конца бы не бывало.
Рога — стой! Смирно! Ряды — вздвой! Правое плечо вперед, шагом — марш!.. Рейнхольд снова поднял голову, будто вынырнул из своей чашки. Пуме, жирный, красномордый, очутился вдруг возле него, что-то шепнул ему на ухо. Рейнхольд пожал плечами. Тут Пуме подул перед собой, словно разгоняя пелену табачного дыма, и весело проскрипел:
— Ну что, Биберкопф, еще раз вас спрашиваю, не надоело вам оберточной бумагой торговать? Немного поди зарабатываете? Два пфеннига со штуки, пять пфеннигов в час, так, что ли?
И пошел он Франца обрабатывать, чтобы тот взял тележку с овощами или фруктами — торговать вразвоз. Товар он, Пуме, поставит первосортный, заработок блестящий! А у Франца к этому душа не лежит, не нравится ему что-то Пумсова компания. С этими молодцами держи ухо востро, а то обведут вокруг пальца — и не заметишь. А заика Рейнхольд сидит в уголке да помалкивает. Повернулся Франц к нему, что он, дескать, на это скажет, и тут только заметил, что Рейнхольд все время глаз с него не сводит и лишь сейчас снова уставился в чашку.
— Ну, как твое мнение, Рейнхольд?
— Что ж, я ведь тоже с ними работаю, — выдавил тот.
А тут и Мекк вставил свое слово: почему бы, говорит, тебе и не попробовать? Тогда Франц заявил, что еще подумает, сейчас, мол, ничего еще не может сказать, а завтра или послезавтра придет сюда же и договорится с Пум сом обо всем: какой товар, где его получать, как рассчитываться и в каком районе торговать сподручней.
И вот все ушли, пивная почти пуста: Пуме ушел, Мекк с Биберкопфом ушли, и только у стойки какой-то кондуктор беседует с хозяином о вычетах из жалованья; больно уж много вычитают. А Рейнхольд-заика все еще торчит на своем месте. Перед ним три пустые бутылки из-под лимонада, недопитый стакан и чашка с кофе. Почему он не идет домой? Дома спит Труда-блондинка. Он о чем-то думает, размышляет. Наконец встает и, волоча ноги, бредет через всю пивную к стойке, шерстяные носки свисают у него гармошкой. Жутко он выглядит — изжелта-бледный, с глубокими, словно ножом прорезанными, морщинами у рта и страшными, как рубцы, поперечными складками на лбу. Он берет еще чашку кофе и еще одну бутылку лимонада.
Проклят человек, говорит Иеремия, который надеется на человека и плоть делает своею опорою и у которого сердце удаляется от господа. Он будет, как вереск в пустыне, и не увидит, когда придет доброе, и поселится в местах знойных в степи, на земле бесплодной, необитаемой. Благословен человек, который надеется на господа и которого упование — господь. Ибо он будет, как дерево, посаженное при водах и пускающее корни свои у потока; не ведает оно, когда приходит зной — лист его зелен, и засухи оно не боится и не перестает приносить плод. Лукаво без меры сердце человеческое и погрязло в пороке: кто познает его?
Омут в дремучем лесу — страшная, черная вода, безмолвная, неподвижная. Жуткий мертвый покой. Буря бушует в лесу, гнутся высокие сосны, рвется паутина меж их ветвями, треск и стон стоит кругом. Но мертвая гладь не шелохнется. Неподвижна черная вода в глубокой котловине, только сучья падают в омут.
Ветер терзает лес, но ему не прорваться вниз к воде. Ты спишь и в бурю, лесное озеро. На дне твоем нет драконов; времена мамонтов и ящеров миновали. Казалось бы, человеку нечего бояться тебя. На дне твоем гниют растения, да изредка плеснет по воде ленивая рыба. И больше ничего… Пусть так, пусть это всего лишь вода, и все же как страшна она, черная, недобрая, застывшая в грозном безмолвии…