Берлин-Александерплац
Шрифт:
А в Штеттине комиссар уголовной полиции Блум спрашивает у девчонки:
— Откуда вы знаете этого человека? По каким приметам вы его узнали? Должны же у него быть какие-то приметы!
— Да он же мой отчим.
— Хорошо, поедем с вами в Горке. И если дело обстоит так, как вы говорите, — мы его сразу и задержим…
Щелкнул замок входной двери. Франц выскочил в коридор.
— Что, испугалась, Мицци? Не ожидала? Это я, моя крошка. Ну,
— Ой, покажи скорей!..
— Погоди, сперва ты дашь мне клятву. Подними руку, как для присяги, Мицци, клянись, повторяй за мной: «Клянусь…»
— Клянусь…
— Что я не подойду к кровати…
— Что я не подойду к кровати…
— Пока я не скажу…
— Пока сама не подбегу к ней…
— Стой, стой. Еще раз, сначала: «Клянусь…»
— Клянусь, что я не подойду к кровати…
— Пока я сам тебя не уложу спать.
Тогда Мицци вдруг притихла, потом бросилась к нему на шею, да так и застыла. Чует Франц, что-то здесь неладно; нет, сегодня ничего не выйдет. Хотел он тут выйти с ней в коридор, подтолкнул ее к двери. Но она остановилась:
— Да не подойду я к кровати, не бойся.
— Что с тобой, Муллекен? Что случилось с кисанькой?
Она подвела его к дивану, уселись они рядышком, обнялись. Помолчала Мицци, потом пробормотала что-то, потянула Франца за галстук, и тут у нее прорвалось:
— Францекен, я тебе должна сказать кое-что, ты не рассердишься?
— Конечно нет, Мицекен, говори!
— У меня неприятность со стариком вышла.
— Да что ты, Муллекен?
— Угу.
— В чем же дело?
А она все теребит его галстук; что это с ней такое. И, как на грех, дернула меня нелегкая Рейнхольда притащить!
…Тогда комиссар уголовной полиции спрашивает:
— На каком основании вы именуете себя Финке? У вас есть документы?
— Потрудитесь справиться в отделе записей актов гражданского состояния, там все записано.
— Это нас не касается.
— У меня есть документы.
— Вот и отлично, мы их у вас на время заберем. Кстати, за дверью стоит один надзиратель из тюрьмы в Нойгарде, у него в отделении содержался когда-то некий Борнеман. Вот мы его сейчас попросим сюда…
— Знаешь, Францекен, к моему старику в последнее время его племянник зачастил, понимаешь, его никто и не приглашал — он сам все ходит и ходит.
— Понятно, — пробормотал Франц и весь похолодел. Она прижалась лицом к его щеке.
— Ты его знаешь, Франц?
— Откуда ж мне его знать?
— Я думала, знаешь. Ну так вот, ходил он туда, ходил, а потом он пошел как-то меня провожать.
А Франц уже весь дрожит. В глазах у него потемнело.
— Почему же ты мне ничего не говорила?
— Я думала, сама от него отделаюсь. Да и что за беда, он ведь так просто болтался — сбоку припека.
— Ну, и что же теперь…
Мицци прижалась к Францу, спрятала лицо и молчит, но вот губы ее у его шеи судорожно задергались, все сильней, сильней. Потом — мокро там стало. Заревела! Чего ревет? Такая уж она, упрется и делай что хочешь! Сам черт ее не разберет. А тут еще Реинхольд лежит на кровати, хватить бы его дубиной, чтоб больше уж и не встал! И она-то, она, дрянь такая, как меня перед ним осрамила!
Думает, а сам весь дрожит…
— А теперь что? — спрашиваете.
— Ничего, Францекен, ничего, не волнуйся, только не бей меня, ведь ничего же не было… А потом он еще раз был со мной, все утро поджидал меня внизу, пока я уйду от старика, и уж так он меня просил — поезжай с ним да поезжай!
— А ты и согласилась?
— А что же мне было делать, Франц, коли он так пристал. Молоденький такой. Ну, а потом…
— Где же вы с ним были?
— Сперва просто катались по Берлину, потом поехали в Грюневальд и еще куда-то, я не помню. Я все время прошу его, чтоб он оставил меня, чтоб ушел, а он плачет, клянчит, как ребенок, на колени даже встал, и такой еще молоденький… слесарь он.
— Лучше бы работал, лодырь, чем шлендать.
— Не знаю. Не сердись, Франц.
— Да я все никак не пойму, в чем дело. Чего ты плачешь?
А она снова умолкла, жмется к нему и теребит его галстук.
— Только не сердись, Франц.
— Влюбилась в него, что ли?
Мицци молчит. Страшно ему вдруг стало, мороз побежал по коже, даже пальцы на ногах похолодели. И, забыв о Рейнхольде, он прошептал ей в затылок:
— Влюбилась? Говори!
Она прильнула к нему всем телом, — он ощущает ее всю с головы до ног, и с уст ее слетает чуть слышное:
— Да.
Вот оно! Сказала! Он хочет ее оттолкнуть, ударить, а в голове — Ида, бреславлец. Вот оно, начинается! Рука его повисла как плеть, он парализован, а Мицци крепко вцепилась в него, как звереныш. Что ей надо? Молчит, держит его, спрятала лицо у него на груди, а он словно окаменел, глядит поверх нее в окно.
Наконец встряхнул он ее за плечи, заорал:
— Что тебе надо? Пусти меня, слышишь? «На что она мне, эта сука?»
— Да ведь я же с тобой, Францекен. Я же от тебя не ушла.
— Нужна ты мне!
— Не кричи так, ах, боже мой, что же я такое сделала?
— Ступай, ступай к нему, раз ты его любишь, паскуда.
— Я не паскуда, ну, Францекен милый, не кричи, я ведь ему уж сказала, что это невозможно, и я от тебя не уйду.
— А на что ты мне, такая, нужна?
— Я ему сказала, что я тебя не покину, и убежала к тебе. Думала, хоть ты меня утешишь.
— Да ты совсем с ума спятила! Пусти! Совсем рехнулась! Ты влюблена в него, да я же тебя и утешай.