Берлин-Александерплац
Шрифт:
Сидят они преспокойно друг против друга — Мицци на стуле, Рейнхольд на диване. Расположились удобно, беседуют.
— Нет, нет, что вы? Уж не думаете ли вы, фрейлейн, что я намерен отбить вас у него. Упаси бог! Только вот у нас с ним бывали забавные случаи, — он вам ничего не рассказывал?
— Забавные? А что именно?
— Очень забавные, фрейлейн. Должен вам откровенно сказать, что Франца, приняли в нашу компанию только благодаря мне, из-за этих самых историй; ведь мы с ним всегда умели язык за зубами держать. Да, так вот, я мог бы рассказать вам
— Вот как? Ну, а вам что же, совсем делать нечего, что вы тут сидите и всякие небылицы рассказываете?
— Ах, фрейлейн, даже господь бог устраивает себе иной раз праздник, а нам, грешным, и подавно праздновать можно.
— Мне кажется, вы не прочь и в будни праздновать.
Посмеялись.
— Пожалуй, вы не ошиблись. Я щажу свои силы. Лень удлиняет жизнь. А иной раз случается, что тратишь слишком много сил.
— Надо быть экономней, — говорит, улыбаясь, Мицци.
— Вы знаете толк в жизни, фрейлейн. Но, видите ли, что удается одному, не удается другому… Так вот, доложу я вам, фрейлейн, мы с Францем постоянно менялись женщинами, что вы на это скажете, а?
Склонил голову набок, сидит потягивает из рюмки коньяк и ждет, что скажет Мицци. Хорошенькая бабенка, ну да скоро она будет наша, только как бы к ней подступиться?
— Это вы расскажите своей бабушке, про обмен женщинами и тому подобное. Кто-то мне говорил, что это теперь в России так заведено. Вы, часом, не оттуда? А у нас этого не бывает.
— Но уверяю вас, это правда.
— Чепуха на постном масле!
— Спросите сами у Франца!
— Хороши же были эти женщины, небось за пятьдесят пфеннигов из ночлежки, а?
— Полегче, фрейлейн, полегче. Мы такими не интересуемся.
— Скажите, пожалуйста, для чего вы городите всю эту чушь? На что вы рассчитываете?
Ишь ты, какая вострая! Но прехорошенькая, и любит своего Франца. Что же, тем лучше.
— Я? Да на что же мне рассчитывать, фрейлейн? Я только хотел у вас разузнать кое-что, Пумс мне это прямо поручил, а засим позвольте откланяться; кстати, не пожалуете ли вы как-нибудь к нам на вечер.
— Ну, знаете, если вы и там будете рассказывать мне такую ерунду…
— Велика важность, да, кроме того, я думал, что вы и сами все знаете. Ну, хорошо, теперь еще один деловой вопрос: Пумс просил, чтобы вы этот наш разговор о деньгах и все прочее никому не передавали. Франц ведь обижается очень, когда ему про руку напоминают. Ему об этом и знать не нужно. Я хотел сначала кого-нибудь из жильцов здешних порасспросить, а потом подумал, к чему такая секретность? Вы же дома, — так уж лучше я подымусь к вам и спрошу прямо и открыто.
— Значит, ему ничего не говорить?
— Да, уж лучше не говорите! Впрочем, если вы непременно хотите, то мы в конце концов запретить вам не можем. Словом, как вам будет угодно. Ну, до свиданья.
— Вы не туда пошли. Выход — направо. Замечательная бабенка, наша будет — тьфу, тьфу, чтоб не сглазить! Ушел. А крошка Мицекен сидит у себя в комнате за столом и ничего не понимает. Ничего она не почуяла, ничего не заметила.
Вот только когда поглядела на пустую рюмку, — что-то мелькнуло у нее в голове. О чем же это она подумала? Нет, забыла. Убрала рюмку. Не может собраться с мыслями…
Расстроил он меня, этот тип, прямо дрожь берет. Что это такое он рассказывал? Чего он хотел, на что рассчитывал? Смотрит на рюмку, которая стоит в шкафу последней справа; сама вся дрожит…
Надо сесть, да нет, не на диван, там сидел нахал этот, лучше на стул.
Села на стул и смотрит на диван, на котором он сидел. Расстроена, страшно взволнована, и с чего бы это — руки дрожат, сердце колотится! Не такая же Франц свинья, не будет он женщинами меняться. С этого Рейнхольда еще станется, но Франц… Хотя, как знать… А если это правда? Франца ведь любой вокруг пальца обведет.
Сидит Мицци, грызет ногти. А если это правда… Но Франц в самом деле простоват, его на что угодно подбить можно. Поэтому его и вышвырнули из машины. Вот какие это люди. И с такой-то компанией он путается.
А сама грызет да грызет ногти. Сказать Еве? Не стоит. Сказать Францу? Тоже не стоит. Лучше никому не говорить. Как будто никто и не приходил.
Стыдно ей вдруг стало, положила руки на стол, потом укусила себя за палец. Ничего не помогает, в горле так и жжет. А что, если со мной потом так же поступят, меня тоже продадут?
Во дворе заиграл шарманщик: «Я в Гейдельберге сердце потерял». Я тоже сердце потеряла, как и не было его. Зарыдала она: «Потеряла я свое сердце, нет его у меня. Что-то со мной будет, втопчут они меня в грязь, а мне и деваться некуда. Но нет, этого мой Франц не сделает, он же не русский, чтобы меняться женщинами, враки все это!»
Стоит она у раскрытого окна, на ней голубой в клеточку халатик, подпевает шарманщику: «Я в Гейдельберге сердце потерял и сна лишился (поганые это люди, правильно он сделает, если выведет их на чистую воду), однажды в теплый вечерок (куда же Франц пропал? Выйду на лестницу — встречу его) я по уши в красавицу влюбился (не скажу ему ни слова, такие гадости и передавать не хочу, ни слова, ни слова. Я его так люблю. Надену новую блузку…), ее уста прекрасны, как цветок. И понял я, когда прощались и целовались ночью у ворот (верно говорят Герберт и Ева: те там что-то учуяли и хотят выпытать у меня, так ли оно, ну, да не на таковскую напали), что в Гейдельберге сердце я оставил, где Нёккар средь лугов течет».
А наш Франц гуляет себе по белу свету и в ус не дует — само спокойствие. Ему все — как с гуся вода. Бывают такие люди. Вот в Потсдаме, то бишь в Горке, у Анклама был такой человек, Борнеман по фамилии. Бежал он из одиночки, добрался до реки Шпрее — стоит на берегу и видит — вроде утопленник плывет…
— Ну-ка, Франц, давай сядем рядком, расскажи, как, собственно, зовут твою невесту?
— Да я же тебе говорил, Рейнхольд, зовут ее Мицци, а раньше звали Соня.