Берлин-Александерплац
Шрифт:
— А кто же меня утешит — если не ты, Францекен, ведь я же твоя Мицци, и ты меня любишь, ах, а тот-то, бедненький, ходит теперь один и…
— Ну, кончай, Мицци! Ступай к нему, возьми его себе.
Тут Мицци как завизжит и еще крепче в него вцепилась.
— Ступай, ступай, пусти меня, слышишь?
— Нет, не пущу. Значит, ты меня не любишь, значит, я тебе надоела, чем я виновата, что я сделала?
Наконец Францу удалось вырвать руку; он пошел к двери, Мицци метнулась за ним, но в ту же минуту Франц обернулся и с размаху ударил
— Только палкой не бей, Францекен, довольно, не надо палкой!
Сидит она на полу — блузка растерзана, глаз заплыл, из носа кровь течет — левая щека и подбородок в крови.
А Франц Биберкопф — какой он Биберкопф, у него теперь даже имени нет — стоит, ухватился за кровать, все вертится вокруг него… Ах, да ведь там лежит этот Рейнхольд, лежит, свинья, в сапогах на чужой кровати. Что ему тут надо? Что, у него своей комнаты нет? А вот мы вытряхнем его оттуда да с лестницы спустим, с нашим удовольствием. И вот Франц Биберкопф, так ведь его зовут, кажется, подскочил к кровати, схватил Рейнхольда за голову, потянул вместе с одеялом; тот брыкается, одеяло в сторону, и Рейнхольд сел на кровати.
— А ну-ка вытряхивайся, Рейнхольд, живо, взгляни на эту красавицу— и вон отсюда!
Широко раскрытый рот Мицци перекосился от ужаса… Землетрясение, молния, гром! Железнодорожный путь взорван, рельсы изогнулись, стоят торчком, вокзал, будка стрелочника — в щепы, треск, грохот, дым, смрад, ничего не видать, все вдребезги сметено, стерто с лица земли…
— Ну, чего ты, что стряслось?
А изо рта Мицци рвется крик, вопль ужаса. Словно хочет она криком отгородиться от того, кто смутно, как в дыму, виднеется там, на кровати… пронзить его криком насквозь; громче, еще громче… захлестнуть его криком!
— Заткни глотку, ну, что стряслось? Перестань, я тебе говорю, весь дом сбежится.
Вопль нарастает, вздымается волной, ширится. Время словно остановилось — нет больше ни дня, ни ночи, один лишь неумолчный крик.
И вот уже Франца захлестнула эта волна криков. Бей, бей, бей — круши! Схватил он стул и грохнул им об пол, — стул вдребезги! Рванулся к Мицци, — та все сидит на полу и визжит на одной ноте не умолкая. Зажал ей рот, опрокинул на спину, навалился грудью ей на лицо… Гадина!.. Убью!
Визг оборвался, Мицци дрыгает ногами, пытается вырваться, Рейнхольд подскочил, хочет оттащить Франца.
— Ты ж ее задушишь!
— Убирайся… к черту…
— Вставай. Вставай, тебе говорят.
Оттащил Франца в сторону. Мицци лежит ничком на полу, откинула голову, стонет, хрипит, все еще судорожно отбивается руками и ногами. А Франц снова рвется к ней, кричит захлебываясь:
— Сволочь ты, сволочь! Ты кого бить хочешь?
— Пойди-ка, Франц, пройдись малость. Надень куртку и очухайся, успокоишься — тогда вернешься!
Мицци слабо застонала, приоткрыла глаза. Правое веко побагровело, вспухло.
— Ну, проваливай, брат, проваливай, а то еще прибьешь ее, чего доброго. Возьми куртку-то. На! — Сопя и отдуваясь, Франц дал надеть на себя куртку.
Тут Мицци приподнялась на локте, отхаркивает кровь, силится что-то сказать, потом выпрямилась, села на полу и прохрипела:
— Франц, Франц!
Тот уже в куртке. Рейнхольд подал ему шляпу.
— Франц… погоди! Я с тобой! — Мицци отдышалась, к ней вернулся голос.
— Нет, оставайтесь-ка дома, фрейлейн, я вам помогу.
— Францекен, я с тобой!
Тот постоял, поправил шляпу на голове, чмокнул губами, сплюнул и пошел прочь… Тррах! Дверь захлопнулась.
Мицци со стоном поднялась на ноги, оттолкнула Рейнхольда и заковыляла к двери из комнаты. Но в коридоре силы покинули ее. Франц ушел, уже спустился с лестницы. Рейнхольд перенес Мицци в комнату, стал ее на кровать укладывать, а она, задыхаясь, выпрямилась, села, харкая кровью, прохрипела:
— Вон, вон отсюда!
Один глаз у нее заплыл, а другой в упор глядит на него. Сидит, свесила ноги, не может встать. Ишь слюни распустила. Кровавая слюна еще течет у нее изо рта. Рейнхольда передернуло, пора и в самом деле сматываться, а то люди сбегутся, подумают, что это я ее так обработал, в чужом пиру похмелье… Нет уж, спасибо! Привет, фрейлейн! Шапку набекрень, и — за дверь.
Внизу остановился, стер с левой руки кровь — тьфу, гадость! Потом рассмеялся.
— Для этого Франц и затащил меня к себе? Хорош театр! Ну и дурак! Да еще уложил меня в сапогах на свою кровать. Лопнет он, олух, теперь от злости. Что, схлопотал, брат, по харе? Где-то тебя теперь нелегкая носит?
«Вывески, указатели», «Эмалированная посуда» …Эх, и занятно было там наверху, просто загляденье. Нет, какой идиот! Отлично, сын мой, большое тебе спасибо, продолжай в том же духе. Ох, умрешь со смеху!
А Борнемана-то в Штеттине снова в кутузку засадили… Вызвали туда его жену, первую, настоящую. Ах, господин комиссар, оставьте ее в покое, она под присягой по-честному показывала, — думала, что так оно и есть. Ну и мне годика два еще накинут, — подумаешь годом больше, годом меньше…
А вечером у Франца с Мицци в комнате сплошное умиление. Смеются они, обнимаются, целуются, друг на друга не наглядятся.
— Ведь я тебя чуть не убил, Мицци. Здорово я тебя отделал.
— Пустяки. Главное, ты вернулся.
— Ну, а тот, Рейнхольд, сразу ушел?
— Да.
— Что ж ты меня не спросишь, Мицци, зачем он приходил?
— А зачем спрашивать?
— Разве тебе не интересно?
— Ни капельки.