Берлинская ночь (сборник)
Шрифт:
– Прекрати! – Она нервно засмеялась. – Ты меня пугаешь.
Теперь уже окончательно сообразив, что все идет не так, как она думала, девчушка судорожно попыталась натянуть трусики, но я все-таки сдернул их вниз, обнажив гнездышко у нее между ногами.
– Они радуются, потому что их красивые маленькие дочки будут бояться заходить в дома к незнакомым мужчинам, чтобы не наткнуться на злого тролля.
– Пожалуйста, господин, не надо, – жалобно произнесла она.
Я шлепнул ее по голому заду и оттолкнул от себя.
– Считай, что тебе
– Вы полицейский?! – судорожно глотнула она, и у нее из глаз чуть не брызнули слезы.
– Именно так, я – полицейский. И если ты еще раз попадешься мне и будешь изображать начинающую шлюху, я уж позабочусь, чтобы твой отец хорошенько отлупил тебя, ясно?
– Да, – прошептала она и быстро натянула трусики.
Я поднял с пола кучу старых рубашек и полотенец и сунул ей в руки.
– А теперь марш отсюда, пока я сам тебя не выставил.
Она в ужасе вылетела из моей квартиры, как будто я был самим Нибелунгом.
Я закрыл за ней дверь, но запах и ощущение этого аппетитного маленького тела и неудовлетворенное желание преследовали меня так долго, что мне пришлось выпить и принять холодную ванну.
Похоже, в этом сентябре кругом разгорались такие страсти, которые дымились, как проржавевший взрыватель, готовый рвануть в любую Минуту. Вот если бы и горячую кровь судетских немцев в Чехословакии можно было бы так же легко успокоить, как я успокоил себя!
Полицейские знают, как растет преступность в жару. В январе и феврале даже самые отчаянные преступники сидят дома в тепле. Позже, в тот же день, читая книгу профессора Берга «Садист», я удивился, как много жизней было спасено только потому, что холод и сырость помешали Кюртену выйти на улицу. Однако девять убийств, семь покушений на убийство, сорок поджогов – довольно внушительное число.
По словам Берга, Кюртен рос в семье, где насилие было привычным, он стал преступником в раннем возрасте; совершил ряд мелких краж и отсидел несколько раз в тюрьме. Затем в возрасте тридцати восьми лет женился на женщине с сильным характером. У него всегда были садистские наклонности: он мог мучить кошек и другую бессловесную тварь. Теперь же ему приходилось держать себя в узде. Но когда жены не было дома, Кюртен уже не мог сдерживать себя и шел совершать жуткие садистские преступления, за что и приобрел страшную славу.
Берт пишет, что садизм Кюртена носил сексуальный характер. Семейные обстоятельства создали благоприятную почву для сексуальных отклонений, а его предыдущий жизненный опыт только способствовал их развитию.
В течение двенадцати месяцев, отделявших арест Кюртена от казни, Берг часто общался с ним и обнаружил в нем таланты и незаурядный характер. Он был умен, обаятелен, обладал отличной памятью и острой наблюдательностью. Но Берг подчеркивал внушаемость Кюртена. Еще одна примечательная черта – тщеславная гордость, которая проявлялась в заботе о своей внешности и в том, как он водил за нос дюссельдорфскую
В заключение Берг делал не очень приятный вывод для любого цивилизованного члена общества: Кюртен не попадает под определение сумасшедшего по статье 51, его действия были не вынужденными и не преднамеренными, а откровенно и неподдельно жестокими.
Но если это все еще можно было как-то переварить, то от чтения Бодлера я стал чувствовать себя, как бычок на скотобойне. Не требовалось особого воображения, чтобы согласиться с фрау Калау фон Хофе – этот довольно мрачный французский поэт очень верно изобразил психику таких, как Ландрю, Горман или Кюртен.
Однако в его стихах было и нечто большее. Нечто более глубокое и универсальное, чем просто ключ к психике закоренелого убийцы.
В бодлеровском интересе к насилию, в его ностальгии по прошлому, в его описании мира смерти и разврата я слышал эхо сатанинской литании, которая была вполне современной, и видел бледный облик другого преступника, того, чья злая воля имела силу закона.
У меня не очень хорошая память на слова. Я плохо помню даже текст национального гимна. Но некоторые из стихов Бодлера запали мне в душу, как въедается запах смеси мускуса и дегтя.
Вечером я решил навестить вдову Бруно у нее дома в Целендорфе. Это был мой второй визит после смерти Бруно, и я захватил с собой часть его вещей из нашего офиса, а также письмо из страховой компании, в котором она сообщала, что признает иск, посланный мною от имени Кати.
В этот раз у нас было еще меньше тем для разговора, чем в предыдущий, однако я просидел у нее целый час, держа Катю за руку и пытаясь с помощью нескольких рюмок шнапса проглотить комок, стоявший у меня в горле.
– Как Генрих воспринял смерть отца? – неловко спросил я, услышав, что мальчик распевает в своей спальне.
– Он еще ничего не сказал об этом, – ответила Катя, в ее голосе сквозь горечь пробивалось некоторое раздражение. – Думаю, он поет, чтобы не думать о случившемся.
– Горе по-разному влияет на людей, – попытался я хоть как-то оправдать мальчишку. А про себя подумал, что это совсем не так. Когда мой отец скоропостижно скончался, я был не намного старше Генриха, но ко мне с безжалостной прямотой пришло понимание неизбежности моей собственной смерти. Естественно, реакция Генриха не оставила меня равнодушным.
– Но почему он поет именно эту песню?
– Он вбил себе в голову, что в смерти его отца замешаны евреи.
– Какая чушь! – сказал я.
Катя вздохнула и покачала головой.
– Я говорила ему об этом, но он меня не слушает.
Прежде чем уйти, я задержался у двери в комнату Генриха, слушая его сильный молодой голос:
Заряжайте ружья,
Чистите клинки.
Убьем еврейских гадов!
Прочь с нашего пути!