Берлинские похороны
Шрифт:
Дороги, ведущие в Прагу, обсажены вишнями. Весной вишневый цвет висит над дорогой, словно сизоватый дымок выхлопных газов, а летом можно нередко встретить остановившийся грузовик, с кабины которого водитель лакомится ягодами. А теперь стояла осень, деревья оголились, лишь самые цепкие листочки льнули к веткам, словно обманутые любовники. Время от времени мы проезжали мимо одетых в обязательные брюки девушек или детей, которые присматривали за коровой, козой или несколькими гусями. По узким проселочным дорогам медленно двигались запряженные волами телеги с большими колесами, иногда появлялся грузовик, везущий с полей в кузове оживленных женщин. Одеты они были не в домотканые платья и расписные платки, а в неуклюжие
Впереди нас ехал старинный автомобиль с луковидным бронзовым радиатором и каретообразным верхом. Я обогнал его и тут же наткнулся на красно-белый шест с надписью «Обжиздка». Объезд.
— Я так и знал, что бесконечно нам везти не может, — сказал Харви. — Теперь мы попадем на дорогу, по сравнению с которой предыдущие три мили покажутся первоклассным американским шоссе.
Я открыл было рот, чтобы ответить, но в этот момент мы въехали в первую рытвину. Мы царапали резину о камни, месили протекторами грязь. Потом протиснулись между деревьями и продырявили громадное белое облако пыли. На основную дорогу мы выбрались, как после кораблекрушения.
— Ты знаешь, где мы находимся? — спросил Харви.
— Понятия не имею.
— Хорошо, — сказал он и снова откинулся на спинку сиденья. — Мне бы не хотелось, чтобы сюда ездила вся английская колония. — Дорога стала мощеной. Впереди показалось несколько домов.
— Как они сюда добираются? На тракторах? — спросил я.
— Тебе здесь понравится, — сказал Харви. — Поверни здесь и остановись.
Я остановил машину, пропуская громадный грузовик с двумя прицепами, из тех, что называют автопоездами, и свернул в боковой проезд. Слева тянулась гряда холмов, вершины которых тонули в тумане, перед нами дорога ныряла в лес. На угловом доме висело большое дорожное зеркало в красно-золотистой раме, искаженно отражавшее перекресток дорог. Над ним помещался старый громкоговоритель, вещавший правительственные слова. На фронтоне коричневого каменного дома еще можно было разобрать имя докоммунистического владельца, отодранные деревянные буквы оставили след на стене. Над первым этажом висела вывеска. В тот момент, когда мы смотрели на нее в сгущающихся сумерках, зажгли освещение. Мы прочитали слова «Государственный отель».
У бокового въезда мальчишка в розовом свитере открывал большие ворота. Я въехал через них на мощенный булыжником двор, шум мотора заставил стадо шипящих гусей отойти в бессильной ярости в дальний угол двора, где стояли аккуратные поленницы дров. Мальчишка указал на открытый сарай, и я, въехав туда, растолкал почти заснувшего Харви. Под крышей висели упряжные сани, покрытые паутиной и пылью. Во дворе становилось все темнее, и сквозь задние окна отеля были видны кухня и столовая, залитая голубым неоновым светом. Клубы пара выкатывались из кухонной двери и, прокатившись по булыжнику, постепенно таяли. Кухонный пол влажно блестел, пухлые женщины с туго повязанными головами появлялись и исчезали в клубах пара.
Из ресторана шел тяжелый сладковатый запах пива. На пластиковых столах стояли многочисленные кожаные локти, за прилавком веселая женщина в заляпанном переднике отмеряла каждому стограммовую порцию гуляша. Если не считать официанток, женщин в столовой не было. Харви уверенно вел меня. Наверху стоял отчетливый запах дезинфекции. Харви постучал в дверь на втором этаже и жестом пригласил меня войти.
Комната была небольшой. На стене, оклеенной обоями в цветочек, висели фотографии Ленина и местной футбольной команды. В застекленном кухонном шкафу стояла посуда обычного массового производства, в комнате было пять неудобных деревянных стульев, принесенных сюда из столовой после какой-нибудь мелкой поломки, и стол. На вышитой скатерти нас ждало три тарелки из простого белого фарфора с гостиничным клеймом, три рюмки и две бутылки местного
На дальнем конце стола сидел темный невзрачный человек, к которому привез меня Харви — Счастливчик Ян. Не успели мы сесть за стол, как девушка принесла нам жареного гуся и большие, крупно нарезанные печеные яблоки. Харви налил нам по стакану вина, а все, что осталось в бутылке, выпил сам.
Харви, возможно, и умел разделывать гуся, но на сей раз его подвела координация движений. Каждый из нас оторвал себе по горячему хрустящему сочному жирному куску гусятины, нам принесли большую тарелку с булочками, которые обычно посыпают крупной солью и маковыми зернами. Была там сливовица, которая Харви очень нравилась и маленькие чашечки с турецким кофе, к которым он особого пристрастия не питал. Мы ели жадно и молча. Спросив: «Почему я не могу выпить американского кофе?», он взял керосиновую лампу и вышел из комнаты, а мы тем временем беседовали со стариком о цене масла в Англии, роли профсоюзов в американской политике и о том, что стало с Австро-Венгерской империей. Харви возвратился с криком: «Обзажено, обзажено» [35] . Тыча пальцем в неизвестном направлении, он спросил:
35
Занято, занято (чеш.).
— Почему в этой проклятой, Богом забытой стране, где каждый заполняет множество форм в трех экземплярах, в туалетах никогда не бывает туалетной бумаги?
Совершенно серьезно старик сказал:
— Потому что кто-то ее уже заполнил в трех экземплярах.
— Определенно, — сказал Харви. Он так стукнул кулаком по столу, что задребезжала посуда. — Это верно. — И, решив таким образом проблему, он положил голову на руки и заснул.
Старик бросил на него взгляд и сказал:
— Если бы Бог создал этот мир для людей, то алкоголь прояснял бы, а не затуманивал мозги человека, делал бы его красноречивее, а не косноязычнее. Ведь самые важные вещи человек говорит в подпитии.
— Так для кого же Бог создал этот мир, если не для людей? — спросил я.
Старик заговорил строже:
— Как знает любой дурак, для строительных спекулянтов и генералов.
Я улыбнулся, но выражение лица старика не изменилось.
— Он, — я кивнул в сторону Харви, — сказал вам, что меня интересует?
Счастливчик Ян вынул из кармана тонкую металлическую коробочку. Она была вытерта и отполирована, как морская галька. Нажав ногтем большого пальца на край коробочки, он открыл ее. На багряно-розовом плюше лежали старомодные очки. Он посадил их на нос.
Старик взял керосиновую лампу двумя руками, повернул фитиль, делая свет чуть сильнее, и поднес ее к моему лицу. Лампа осветила и лицо самого старика. Кожа его была такой сморщенной, что небольшой шрам терялся в ее складках и извилинах. Многодневная щетина отливала серебром. Живые глаза то скрывались за стеклами очков, то выглядывали поверх них. При повороте головы очки то превращались в сияющие серебряные пенни, то вновь открывали маленькие карие глазки старика. Кивнув, он снял очки и отправил их в выложенный плюшем металлический футляр.
— Моя работа — расследование военных преступлений, — сказал я.
Если описывать старика одним словом, то следует назвать его иссохшим. Если бы он когда-нибудь распрямился, то был бы высоким, а если бы снял свой многослойный сюртук, то худым, широкополая черная иудейская шляпа скрывала лысину.
— Военные преступления? — повторил он. — О какой войне вы говорите?
— О второй мировой войне, которая закончилась в 1945 году.
— Значит, она закончилась? — спросил он. — Жаль, что мне никто не сказал об этом. Я все еще воюю.