Берлинский дневник. Европа накануне Второй мировой войны глазами американского корреспондента
Шрифт:
Купил местную газету «Journal de Charleroi». Она публикует и немецкие, и французские военные сводки. Приказ в газете гласит, что немецкие войска и бельгийская жандармерия будут без предупреждения открывать огонь по любым освещенным окнам. Другое объявление немецкой «Feldkommandatur» требует прекратить все забавы с почтовыми голубями. Еще одно, за подписью главного армейского врача, предписывает всём местным медикам пройти регистрацию. Каждый нарушивший приказ будет наказан. «Никакие объяснения приниматься не будут», — добавляет он.
Сам Мобёж сильно разрушен. Центральная часть города превращена в груды камня, скрученных балок и золы. Один немецкий офицер рассказал нам, что произошло. Немецкие танки попытались пройти через город. Спрятанные в домах
Один солдат, родом из Южной Германии, шепнул мне потом: «Да, это пруссаки, они разрушили город». Он, простой немецкий солдат, возмущен таким разгромом. «Всегда страдают простые люди», — говорит он.
Местный комендант, призванный из запаса немецкий бизнесмен, принимает нас в одном из немногих уцелевших в городе зданий. Несколько полученных от него фактов: десять из двадцати четырех тысяч жителей возвратились или благополучно избежали бомбежки и обстрела. Германская армия и вот уже несколько дней немецкие спасатели помогают им не умереть от голода. Они привозят хлеб из Германии. Но вчера, говорит комендант, ему удалось найти немного зерна, и теперь он мелет муку. «Один бизнес, кажется, не сворачивался здесь ни на минуту, ни во время боев, ни после. Местный бордель. Я в конце концов прикрыл его, но мадам пришла ко мне и была очень настырна. „Обычный бизнес, не так ли?“ — сказала она. А вчера верховное командование приказало открыть все дома терпимости в той части Франции, которая оккупирована немецкими войсками. Теперь надо посылать за мадам. Она будет рада услышать это», — усмехнулся он.
Мы выпиваем несколько бутылок отличного вина и закусываем крошечными бисквитами, а комендант продолжает с энтузиазмом рассказывать о своих проблемах. Ему явно нравится его работа, и он определенно не похож на старого жестокого прусского хозяина из сказок. В целом весьма гуманная личность. Наверное, скучает по дому. Надеется, что война долго не продлится. Он считает, что это как-то страшнее того, что он пережил за четыре года прошлой мировой войны в этих же местах. Но может быть, это оттого, что все произошло недавно, а старые воспоминания большей частью стерлись из памяти. Как бы то ни было, он рассказывает о своей собаке, своей жене и своей семье.
Наконец мы расстаемся. Ординарец показывает нам наши квартиры в заброшенном доме с уродливой псевдовосточной обстановкой. Этот дом, как мы вскоре установили по гобеленам и разбросанным повсюду бумагам, занимал один из крупных местных банкиров. Французский буржуазный вкус находится на самой низшей ступени развития. Я выбрал для себя одну из семейных спален. Матрас все еще лежит на старомодной двуспальной кровати. Одежда банкира аккуратно развешана в шкафах. Даже его длинное черное пальто висит здесь, можно представить себе его хозяина, толстого, важного, шествующего в нем в церковь по воскресеньям. Он явно покидал дом в большой спешке. Не было времени уложить свой гардероб. Мы заметили внизу на столе остатки завтрака. Трапеза, которая никогда не закончится.
Какой же, должно быть, внезапной переменой в его уютной буржуазной жизни было это поспешное бегство, пока не разрушили город! Здесь, в этом доме, до прошлого месяца царили уверенность, определенный комфорт, респектабельность; безделушки для этого дома собирались всю жизнь. Этот дом и есть чья-то жизнь. А потом — бабах! Бомбардировщики, снаряды. И эта жизнь, подобно домам вокруг, разлетается вдребезги. Уверенность, респектабельность, надежды испарились в один миг. И вы со своей женой, а может быть, и с детьми бредете вдоль дороги, жаждущие глотка воды, словно животные
В сумерках трое солдат повели нас на прогулку среди развалин. Прямо у городских ворот неряшливого вида женщина роется в куче кирпичей. Солдаты кричат ей, чтобы прекратила. Уже наступил комендантский час. Она продолжает копаться. Один солдат, сжимая винтовку, идет ее прогнать. Мы слышим ее приглашающий возглас. Она просит его лечь с ней в постель. Ей-богу, здесь не все погибло. Солдат смеется и слегка подталкивает ее, чтобы она ушла прочь. Видимо, она живет в подвале по соседству — как крыса. Мы идем по городу дальше и очень скоро видим ее на развалинах того, что прежде было переулком. Она кричит: «Coucher» — и убегает. Мы бредем по городу и задерживаемся у того, что осталось от церкви. Трудно представить себе, что под этими обуглившимися кирпичами и щебенкой погребены пятьсот женщин и детей.
Возвращаемся в дом нашего банкира с наступлением темноты. Всю ночь мимо дома едут армейские грузовики. Один раз за ночь я слышу, как где-то дальше по дороге стреляют зенитные орудия. Поднимаемся на рассвете, самочувствие неплохое, и едем в направлении Парижа.
Париж, 17 июня
Мне было не до смеха. Когда мы въезжали по знакомым улицам в Париж, у меня внутри все сжималось. Лучше бы мне было не приезжать. У моих немецких спутников при виде города поднялось настроение.
Приехали мы около полудня, и был один из тех очаровательных июньских дней, которыми в это время всегда славился Париж. В мирное время люди ехали бы сейчас на скачки в Лоншамп, или на теннис в Роллан-Гаррос, или беспечно бродили по бульварам под сенью деревьев, или сидели бы в прохладной тени летних кафе.
Первый шок: улицы абсолютно пустынны, магазины закрыты, жалюзи на всех витринах опущены. Именно пустота поражала больше всего. Въехав со стороны Ле-Бурже (я с грустью вспомнил ту ночь, когда бежал оттуда до города, чтобы написать материал о приземлении Линдберга), мы поехали по улице Лафайет. По ней с грохотом неслись немецкие армейские машины и мотоциклы. А на тротуарах ни души. Многочисленные кафе на углу улиц, которые мне были так хорошо знакомы. Столики унесли внутрь, ставни закрыли. И все исчезли — хозяева, гарсоны, посетители. Наши две машины с шумом катили по Лафайет, сигналя на каждом перекрестке, пока я не попросил нашего водителя прекратить.
Вот на углу здание редакции «Petit Journal», где я работал на чикагскую «Tribune», когда в 1925 году первый раз приехал в Париж. Через дорогу от него кафе «Trois Fortes», как много приятных часов провел я там, когда Париж для меня был прекрасным и цветущим; и мой дом!
Мы свернули налево на улицу Пеллетье к Большим Бульварам. Вокруг было пустынно, если не считать нескольких немецких солдат, глазевших на витрины немногих открытых магазинов. Теперь площадь Оперы. Впервые в моей жизни там не было автомобильной пробки, не было и французских полицейских, без толку орущих на водителей застрявших в пробке машин. Фасад здания Оперы закрыт мешками с песком. «Cafe de la Paix», похоже, только открывалось. Одинокий гарсон вытаскивал наружу столы и стулья. Их подхватывали стоявшие на веранде немецкие солдаты. Потом мы свернули к Мадлен, — ее фасад тоже закрыт мешками с песком, — и помчались по улице Рояль. «Ларусс» и «Вебер», я заметил, тоже закрыты. Теперь перед нами знакомый вид. Площадь Согласия, Сена, здание Народного собрания, над которым развевается гигантский флаг со свастикой, а в отдалении купол Дома инвалидов. Минуя министерство морского флота, охраняемого немецким танком, въезжаем на площадь Согласия. Подъехали к отелю «Крийон», где теперь размещается главный немецкий штаб. Наш офицер зашел туда, чтобы узнать, где нас поселят. Я, к неудовольствию сопровождающих нас немецких чиновников, пошел навестить американское посольство, которое находится по соседству. Все, кого я знал, — Буллит, Мэрфи, — ушли на ланч. Я оставил Мэрфи записку.