Берлинское кольцо
Шрифт:
В полдень во время обеда Саид увидел обитателей замка, вернее, той части Фриденталя, где стояла тишина и иногда раздавался лай собак. Несколько солдат и офицеров в чешской и английской форме подошли к бараку, около которого работали заключенные, а сейчас, расположившись группами, ели. Им, этим военным, необходимо было спуститься в подземелье. За железную дверь никого сразу не пускали. Надо было ждать.
Двое военных оказались туркестанцами. Их сразу узнал Саид. Даже в чешской форме они выделялись своим смуглым цветом кожи и особым тюркским разрезом глаз. И говор был знакомым, слишком знакомым, он заставлял радоваться и мучаться одновременно. Припав к консервной
О чем говорили туркестанцы? Постепенно он стал различать слова и понимать их смысл. Офицер и солдат обменивались впечатлениями о просмотренном вчера фильме. Нет, не о военном фильме. Какая-то любовная история. Саид не поверил. Он не мог представить себе, что его земляки, лишенные родины, лишенные всего светлого, дорогого, способны жить пустяками. Способны вот так спокойно говорить о каком-то фильме, даже шутить. Офицер хихикал — ему запомнилась героиня, спасавшаяся от разгневанного мужа в ночной рубашке. Он один хихикал. Солдат был хмур. Железная дверь, перед которой они стояли, пугала его, заставляла то и дело прерывать разговор и бросать тревожные взгляды на дощечку с лаконичной надписью: «Ферботен!» — «Запрещено!»
Диверсанты. Несчастные из несчастных. Их участь — вечное изгнание, даже если те, кого они предали и те, против кого их пошлют, простят им. Они будут одинокими среди близких по крови. Конечно, когда дойдут до родных мест. Но дойдут ли — поляк назвал их смертниками.
У Саида возникло братское чувство сострадания к этим двум гибнущим людям. Ему подумалось, что у двери можно еще спасти их — словом, напоминанием, угрозой, просьбой наконец, — а когда они войдут в нее, будет уже поздно, словно существовал какой-то рубеж, очерченный железным порогом, а за ним — бездна.
Но их не остановили — кто мог это сделать, — и они спустились по ступенькам вниз. И когда шли, тот, что был сзади, засмеялся. Жалость мгновенно погасла в сердце Саида. Злоба, обжигающая, охватывающая все существо разом, толкнула его на неожиданный для самого себя поступок. Он крикнул:
— Стойте!
Они не остановились. Офицер оглянулся и удивленно посмотрел на заключенного. Только удивленно — ничего другого не появилось в его взгляде. Может быть, еще смущение или недоумение, едва уловимое. Или так лишь показалось Саиду — он хотел увидеть тень того чувства, что должно было возникнуть в сердце человека, услышавшего голос земляка.
Поляк, видевший всю эту короткую сцену, доел неторопливо свой брюквенный суп, подвязал банку к поясу И только после окончания обычной обеденной процедуры произнес со вздохом:
— Неужели не бросят бомбу на Фриденталь…
Он хотел умереть, этот усталый от человеческого несчастья узник.
Прошло еще два дня — обычных для Заксенхаузена и почти обычных для Саида. Он начинал входить в ритм лагеря, стал ценить часы ночного отдыха, густоту похлебки и легкость камня, который ему приходилось подтаскивать к бараку. Его уже мучили окрики конвоиров и раздражала гортанная немецкая речь. Пришел голод — жестокий, постоянный, унизительный. Постепенно он овладевал всем существом Саида, подчинял себе его чувства, желания, мысли. Становился врагом.
«Я дичаю, — с ужасом думал Саид. — В моих глазах, наверное, волчий блеск. Голодный волчий блеск. Потом он погаснет, а с ним и жизнь».
Ожидаемое удалялось. Теряло очертания, как все, лишенное реальных признаков. Он бунтовал, заставлял себя верить, надеяться. Иногда это удавалось. На короткое мгновение воспламененное чувство возвращало боль радости. И он жил ею, упивался, хмелел. Потом предательское сомнение разрушило созданную с таким трудом надежду, возвращало горечь и отчаяние.
Он стал думать о сопротивлении, которое должно было существовать в каждом лагере. Среди этих спящих, кажется, мертвым сном людей, есть бодрствующие. Есть мечтающие или уже ведущие бой. Надо узнать их, найти.
Саид попытался заговорить о сопротивлении с поляком. Тот пожал плечами: или не знал, или не хотел раскрывать чужую тайну.
— Видите вон то пулеметное гнездо, — показал он на бетонный скворечник, насаженный на гребень стены. — С ним не побеседуешь о справедливости. Его можно только заткнуть. Но не голыми руками, а у нас они голые…
К этой теме они больше не возвращались. В силы подполья поляк не верил, он надеялся на судьбу, на какой-то высший приговор истории.
— Все в пепел, все в прах, — повторял он.
— И мы?
— Возможно, и мы. Слишком близко и слишком долго стоим рядом с нацистами. Они впитали наши силы, выпили нашу кровь…
— Но чувства, мысли остались с нами, — пытался переубедить своего напарника Саид.
— Чувства! — усмехнулся тот. — Три года мы стонем, и плачем, и молимся. И что же? Сдвинулись с места эти стены, сдох ли хоть один эсэсовец? Нет. И не сдохнет. А мы падаем каждый день…
— Чувство надо обратить в действие, — настаивал Саид.
— Вы хотите, чтобы люди подставляли себя под пулеметы, погибали, не дожив до рокового дня. Не увидев гибели нацистов, пепла Германии?
— Сидеть и ждать, когда подожгут ее другие? — кольнул лысого Саид.
— Почему другие… — смущенно ответил поляк и отошел в сторону.
В конце недели в Заксенхаузен приехал доктор Гейнц Баумкеттер. Его хорошо знали здесь и встретили настороженно. Лагерь притих. Саид не понимал, чем так страшен этот эскулап в эсэсовской форме, и по обыкновению кинулся за разъяснением к лысому. Тот грустно покачал головой:
— Если вы помните ангела смерти, то это и есть Баумкеттер.
Символы мешали воспринимать реальность, и Саид взглядом попросил поляка быть снисходительнее к его наивному любопытству.
— Он испытывает новые препараты на заключенных.
И все-таки конкретность отсутствовала.
— На всех?
— Нет, конечно. На кого падет жребий. Баумкеттер постоянно меняет задачу; то ему нужны истощенные, то раненые, то абсолютно здоровые.
Поляк посмотрел на Саида внимательно, вспомнил что-то и сказал:
— Вас это не коснется… Вы еще не клеймены, а просматривают по номерам.
Саида действительно не вызвали на осмотр и даже не потребовали, чтобы он покинул на это время барак. Издали, со своих нар, он слушал, как мучался на плану лагерь, ожидая жеребьевки. Там звучала команда, клацали деревянные пантофели, гудела то тихо, то громко толпа. Гул возникал неожиданно и стихал также внезапно. Между командой и гулом площади была какая-то связь, и связь эту Саид ничем не мог объяснить. Зато падающая между звуками тишина была красноречивой — напряженное, пронизанное страхом и ожиданием безмолвие. Должно быть, тишина соответствовала времени, когда Баумкеттер обходил строй и выбирал себе жертву.