Берлинское кольцо
Шрифт:
Он светился, охваченный каким-то чувством или мыслью. И я догадался, что он уже не здесь, не рядом со мной в этом пропитанном кислотой бараке. И, честно говоря, мне было немного обидно и жаль себя. О свободе не подумал, о другом — о соединяющей воедино общности человеческих душ. Этот Исламбек был солдатом какой-то армии, оставался им здесь, в Заксенхаузене, сражался. Как сражался, я еще не знал, но чувствовал, понимал — борется.
Вечером ему разрешили пройти к коменданту лагеря. Зачем понадобился ему комендант, осталось для меня неизвестным. Я уже обратил ваше внимание на существование неписаного закона для группы сопротивления —
Исламбек ничего не сказал мне на следующий день, но по настроению его можно было догадаться, что переговоры с комендантом прошли успешно. Меня это радовало, хотя и не успокаивало — ведь оставалось неясным будущее. Должен я оберегать его или опасность уже миновала. Вопрос этот был задан, естественно, не Исламбеку, а Юзефу Скачинскому, Тот ответил знакомой фразой.
— Ты отвечаешь за его жизнь, что бы ни случилось…
Меня еще интересовал список, предназначенный для Баумкеттера: сохранился ли в нем Исламбек?
Этого не знал Юзеф. Не знали, должно быть, и остальные товарищи из нашей группы. Поэтому решили считать новичка по-прежнему в списке и, следовательно, продолжать борьбу за него. Борьба имела свое конкретное выражение — внушать Паулю Крамеру, старшему мастеру, или, как мы его еще называли, фюреру серной кислоты, что новичок вовсе не новичок и обойтись без него в цинкографии нельзя. Именно сейчас нельзя, когда работы больше, чем надо. Внушение я опять-таки взял на себя. Надеялся, что Крамер согласится задержать травщика хотя бы на месяц или два, а там видно будет.
Все шло хорошо, если не считать моих личных неприятностей. Я называю их неприятностями, хотя они тогда едва не повергли меня наземь. Вы понимаете, человек должен в кого-то верить и в него должны верить. Иначе он не устоит. Мы жили верой. Это может показаться преувеличением. Но когда сидишь пять-десять лет в концлагере, когда мир удален от тебя, превратился в условное понятие свободы, в какое-то светлое пламя, вера необходима человеку, она почти равна самой жизни. Я верил в своего сына… Он предал меня. Не удивляйтесь громкому слову. Предал. По-человечески, отказался от отца. Потом мне сказали, что его принудили, что трудно юноше оказаться вне общества, какое бы оно ни было, трудно быть без друзей. Его называли сыном врага нации, врага отечества. И он отверг меня. Пошел с теми, против кого я боролся. Орал песни, жег факелы. И даже целовал ступени, на которых стоял Адольф, этот обольститель юных душ и кумир фанатиков.
От меня это скрывали. Долго скрывали товарищи, боясь смертельно ранить. Но измена не та тайна, от которой следует оберегать сердца. И я узнал… Как раз в те дни.
Лучше бы сын умер, погиб на фронте — я не знаю, что еще случается с людьми. Но это… И мне надо было стоять, твердо стоять. После пяти лет лагеря… Впрочем, это личное — у каждого есть дети и они не всегда следуют путем родителей, чаще не следуют… Но это больно… Очень больно.
Ваш друг шел моей дорогой, не пугайтесь отождествления, я имею в виду дорогу борьбы и протеста вообще… Не буквальное совпадение тропы. И он нуждался в моей помощи, хотя и не сознавал еще этого.
Вы знаете, что я решил тогда? Нет, не знаете, и никто не знает. Мои руки были почти незаменимы для Крамера — тогда незаменимы. Лежали горы документов, и их следовало перевести на металл. Мне пришла в голову мысль научить Исламбека своему искусству, заставить его в конце концов владеть инструментом, как я. И когда он нащупает штрих, уйти самому. Уйти, чтобы он стал нужным, стал единственным, чтобы без него взвыл Крамер.
Как уйти, вы спрашиваете? Физически. Я хотел сжечь руки. Да, сжечь… Без рук нет гравера, нет Оскара Грюнбаха… Вообще ничего нет…
Сейчас это кажется страшным. Не скрою, мне жаль своих рук, даже теперь, когда они стары. Все-таки руки, и я их люблю. Тогда это не казалось ни ужасным, ни трагическим. Это было необходимо…
Я стал учить его. Учить самым суровым, жестоким методом: не давал отдыхать, не давал спать. Крамер хвалил нас, радовался тому, что появляется еще один гравер. Нам стали выдавать по брикетику концентратов для поддержания сил. Вы думаете, в лагере только били, морили голодом или расстреливали. Там было все сложнее и страшнее — там эксплуатировали человеческие инстинкты и потребности. Желудок был главным союзником наших хозяев, и он часто, очень часто оказывал им помощь в борьбе с людьми. Ну, да это старая истина.
Я возвращаюсь к Исламбеку. Мне казалось, что ученик мой не слишком прилежен, если и старался иногда, то только ради того, чтобы угодить мне, отблагодарить, что ли. И когда я сердился, он хлопал меня по плечу и говорил примирительно:
— Понимаю, пусть Крамер думает, что мы готовы отдать жизнь во имя благополучия фюрера серной кислоты…
Да, он не знал и не хотел знать о нависшей опасности и считал мою затею лишь удачной ширмой, хитрой уловкой, чем-то временным, предназначенным для тактического отступления.
Однажды Исламбека сняли с работы. Пришел обершарфюрер — был такой щупленький, кривой на один глаз эсэсовец при коменданте лагеря — и потребовал моего ученика. Крамер, конечно, запротестовал. Нашу работу никто не имел права прерывать, ибо это была важная и строго секретная работа, мы находились на территории Фриденталя и подчинялись только шестому отделу Главного управления имперской безопасности. Но обершарфюрер ткнул под нос Крамеру какую-то бумажку, и тот отступил.
Я напугался. Кроме меня, здесь никто не знал о списке Баумкеттера и о том, что в нем значился Исламбек. Первое, что пришло мне на ум, это предупредить как-то моего ученика. И я кинулся к нему, будто хотел отобрать инструмент и резиновые перчатки, но Исламбек взглядом остановил меня, дал понять, что беспокоиться нечего.
Боже, ничего, ничего не знал парень. Счастливец: ведь легче умереть внезапно, не ожидая, не готовясь, не испытывая мучительного приближения к роковому концу.
В небольшом помещении с двумя решетчатыми окнами во двор, хозяйственный двор: там стояли тележки, катки, небольшой трактор с прицепом и огромная цистерна для воды — Исламбека ждал Ольшер. Комендант ушел, оставив гауптштурмфюрера наедине с заключенным. Так потребовал гауптштурмфюрер.
Когда ввели Исламбека, осунувшийся, бледный, с воспаленными глазами Ольшер глянул настороженно на заключенного, на секунду оживился и снова померк. Заключенный не вызвал у него того чувства надежды, во имя которого он, собственно, и приехал в Заксенхаузен. Саид был жалким в своем лагерном одеянии, исхудалый донельзя, тень человека — не противник, не существо, способное быть полезным начальнику «Тюркостштелле».