Бертран из Лангедока
Шрифт:
Под столом, скрывшись от господских глаз, хрустел хрящами лохматый мужлан, торопливо поглощая украденное мясо. Безродный пес, забредший в таверну через открытую настежь по случаю жаркого дня дверь, попытался было оспорить у него кусок, да мужлан так рыкнул (голоден был), что пес отскочил и, тощий хвост поджав, убрался.
Эн Бертран следующий кубок поднял, с кубком Хауберта сблизил, глухой стук из обожженной глины исторгнув.
– А что этот сеньор, – заговорил Хауберт, доказывая, что за нитью беседы следил внимательно и ни одной мелочи
Бертран омрачился лицом, свет в глазах его померк – о грустном вспомнилось.
– Эн Оливье, сеньор мой, скончался, – сказал он. – Умер в Святой Земле, благочестивый и отважный муж, каких нынче и не сыщешь. О том дошли достоверные известия. Неужели ты думаешь, Хауберт, что я решился бы нанести ему такое оскорбление, покуда он жив?
– А разве мертвый эн Оливье не будет оскорблен – там, в раю? – спросил Хауберт. Правда, насчет рая он говорил с сомнением, да что с него, наемника неумытого, взять.
– Земные дела не тревожат больше его душу, – уверенно ответил Бертран. – Да и слово я ему дал: не трогать Константина, покуда он, сеньор Оливье, мой господин и крестный, жив будет.
В молчании выпили за душу Оливье-Турка. Воистину – великий человек был.
После же приободрились и о деле заговорили. О расположении Аутафорта, о численности Константиновой челяди, об укреплениях и рвах. И такую осведомленность, такую великую опытность оба выказали, что любо-дорого послушать.
Юк-жонглер на лютне наигрывать стал, под нос бубнить – сочинял что-то. Весело ему. И то правда, не вникать же жонглеру в заботы осады да штурма.
Наконец о том заговорили, что больше всего беспокоило Хауберта: об оплате. Хауберт толстым пальцем перед длинным носом Бертрановым трясти начал и заговорил жарко, с настоящей страстью. Три марки серебром за одного требовал – в год. Византийской монетой.
– Я не могу в деньгах терять, – разливался Хауберт. Многословен стал, малопочтителен. – Сами подумайте, благородный господин. Ну как нам в деньгах терять, когда и дома, в долине Шельды, вечные убытки и никакого прибытку, и дети…
– По всему Лангедоку, поди, – докончил мужлан, что под столом сидел и теперь шумной отрыжкой торопливую трапезу избывал.
Бертран под стол заглянул, мужлана пнул и тем самым выгнал. Велел насчет ночлега узнать и распорядиться.
Мужлан на четвереньках выполз, поднялся, колени поспешно от грязи отряхнул, головой мотнул, мол, понял волю господскую, и пошел, как-то боком забирая на ходу – от конфузливости.
Хауберт все это время с раскрытым ртом сидел – ждал мгновения, чтобы снова в торг войти. И едва Бертран слугу отпустил, вновь заговорил, одышливо переводя дух между фразами.
– И ежели не в безантах, то тогда в ливрах и, стало быть, цена еще повышается…
Тут он наконец заметил, что Бертран глядит на него совершенно трезвыми холодными глазами. И молчит.
Тоскливое предчувствие стиснуло пьяную душу капитана, ибо понял: какие там безанты – насчет ливров разговор пойдет. И не три марки в год, как желательно, а…
А Бертран все молчал. Давал Хауберту освоиться с неприятными мыслями. Хауберт втайне злобился, а на нанимателя глядел с улыбкой, от которой на румяных щеках проступили обаятельные детские ямочки. И улыбался с каждым мгновением все слаще.
Наконец Бертран спросил:
– За что три марки?
– За воина, – ответил Хауберт. Будто о похотливых девицах говорил – такой патоки в голос напустил.
Бертран огляделся по сторонам, «апостолов» бегло зацепил, после снова к капитану повернулся. Бровь поднял. И опять в молчание погрузился.
Хауберта таким манером не пронять. Конечно, это не граф Риго, который, не считая, руку в мешок с деньгами запускает. Но солдаты этому сеньору очень нужны. По сеньору видать.
И пока так вот сидели и друг друга глазами сверлили – один холодно и высокомерно, другой приторно и ласково, – возненавидел Хауберт-Кольчужка Бертрана де Борна всем сердцем.
– Три марки – это за рыцаря. С оруженосцем, двумя слугами, конюхом и тремя лошадьми, из коих одна вьючная и две верховые, – ровным голосом проговорил Бертран, который в расценках разбирался не хуже любого наемника.
– А мои воины… – запальчиво начал Хауберт.
– Конных сколько? – деловито поинтересовался Бертран.
– Четверо, – буркнул Хауберт. Он понял, что проигрывает.
– Две марки за конных и по одной за пеших. В ливрах, – сказал Бертран, поднимаясь из-за стола. Зевнул и крикнул, отвернувшись от капитана: – Жеан!
Вбежал давешний лохматый мужлан. Доложил, что комнаты готовы. Бертран, не обернувшись, пошел из таверны. Юноша-оруженосец за ним двинулся. Жонглеру Бертран свистнул, будто собаке, и тот вскочил с готовностью.
Вышли.
Хауберт еще вина себе налил. И поклялся именем Пресвятой Девы, что разграбит этот Аутафорт и все, что от скупого рыцаря Бертрана ему недоплачено, на месте возьмет. И снова понял, что ничего ему не даст Бертран грабить. Как же, позволит такой Бертран де Борн добро свое разворовывать!
Плюнул Хауберт себе под ноги. Но от затеи с Аутафортом отказываться не желал. Все равно нужно чем-то заниматься, не век же в этой дыре вином наливаться и гадить под себя просто потому, что незагаженных мест в округе уже не осталось.
Бертран видел, что Итье сердится. Устраиваясь удобнее на соломенном тюфяке, Бертран спросил сына ленивым сонным голосом:
– В чем дело?
Итье помолчал, прежде чем ответить:
– Вы пили с этим… отребьем… И говорили с ним, как с другом… С этим, которого христианские владетели не должны терпеть на своей земле под угрозой отлучения от Церкви…